раскрытого окна в освещенной комнате!
— Ваша взяла, офицер. Не стреляйте, я сдаюсь. Так, значит, ты тоже в «ремесле»?
— Да — с рождения. Мой отец был в «ремесле», пока не погиб при исполнении. Скорее всего, его убили, но точно никто не знает.
— А здесь ты что делаешь?
— Профессионалы друг другу таких вопросов не задают. Просто осматриваюсь. Приглядываю одним глазком за тобой и Сарацини и за тем, что делают графиня и князь Макс с вашей продукцией.
— Но ты же никогда не заходишь в ракушечный грот.
— А мне и не надо. Я печатаю графинины письма и потому в курсе ее дел, как бы она ни притворялась, что это что-то совсем другое.
— А тебя графиня не срисовала?
— Надеюсь, что нет. Было бы ужасно, если бы у нее в доме оказалось сразу два шпика, верно? Кроме того, я птица невысокого полета. Всего лишь пишу письма домой, маме, а она, как вдова профессионала, умеет их читать и передает все, что надо, наверх.
— Я знаю, это неприлично спрашивать, но тебе что-нибудь платят?
— Ха-ха-ха. Наше «ремесло» в большой, я бы сказала — опасно большой степени полагается на неоплачиваемую помощь. Это такая английская традиция: всякий, кто хоть что-то собой представляет, работает не за деньги. Вот и я работаю за спасибо, но мне намекнули, что если я хорошо себя проявлю, то когда-нибудь попаду в очередь кандидатов на оплачиваемую должность. Женщины в «ремесле» продвигаются, как правило, не быстро. За исключением элегантных богинь любви, а они быстро выгорают. Но я не ропщу. Я осваиваю баварский сельский диалект, что очень полезно, и приобретаю непревзойденные знания о границе между рейхом и Австрией.
— А гороскопы не составляешь?
— Составляю, и много, но в основном — на давно умерших людей. А что?
— Мне намекнули, что князя Макса интересует твое мнение о его гороскопе.
— О, это я знаю. Но не клюну. И вообще, ему это было бы вредно. Он станет своего рода знаменитостью.
— Какого рода?
— Даже если бы я точно знала, все равно не сказала бы.
— Ага! Вижу, ты — иконологическая фигура Благоразумия.
— Это еще что?
— Мастер заставляет меня зубрить всякое такое. Чтобы я мог читать значения старинных картин. Все эти символические женщины — Истина с зеркалом, Жертвенная любовь, кормящая ребенка грудью, Справедливость с мечом и весами, Умеренность с чашкой и кувшином. Их десятки. Это язык знаков, которым пользовались художники определенного жанра.
— А почему бы и нет? У тебя есть занятие поинтересней?
— Меня что-то смущает во всем этом. Эта ренессансная и проторенессансная манера, фигуры Времени, его дочери Истины, и Роскоши, и Обмана, и разные другие создания… Мне кажется, они опускают прекрасную картину до уровня проповеди или даже нравоучительной басни. Неужели великий художник вроде Бронзино мог быть до такой степени моралистом?
— А почему бы и нет? То, что все художники якобы пили, гуляли и развратничали, — романтическая чушь. В большинстве своем они работали как проклятые, чтобы обеспечить себе достойный, зажиточный, мещанский уровень дохода.
— Ну ладно… В общем, иконология — это очень скучно и я мечтаю, чтобы случилось что-нибудь интересное.
— Случится, и очень скоро. Продержись еще немного. В один прекрасный день ты достигнешь подлинной славы.
— Ты экстрасенс?
— Я? С чего ты взял?
— Сарацини сказал. Он говорит, у тебя очень сильные экстрасенсорные способности.
— Сарацини — старый интриган.
— Это еще слабо сказано. Когда он распространяется об импорте-экспорте картин, которым занимаются они с графиней, я иногда чувствую себя Фаустом при Мефистофеле.
— Повезло тебе. О Фаусте никто никогда не услышал бы, если бы не Мефистофель.
— Ну да. Но у Сарацини талант — представлять жульничество в благородном виде. Он говорит, это потому, что обывательская мораль чужда искусству.
— Я думала, он говорит, что искусство — высшая мораль.
— Теперь и ты заговорила, как он. Слушай, Рут, у нас хоть когда-нибудь получится еще раз переспать друг с другом?
— Ни малейшей надежды. Разве что графиня уедет на какую-нибудь вылазку и заберет Амалию с собой. Но в доме графини, у нее на глазах я играю по ее правилам. Поэтому я не могу развлекаться с тобой и в то же время зорко охранять драгоценную невинность ее внучки.
— Ну что ж… я только спросил. «Увидев вас не в этом — в лучшем мире…»
— «…я буду рад узнать и полюбить вас».[101] Ловлю тебя на слове.
— А я — тебя.
— Корнишь! Съездите в Голландию и убейте там человека.
— Слушаюсь,
— Положитесь на отравленное слово. Больше ничего не подействует.
— Наверно, мне следует знать, как зовут жертву.
— Его зовут Жан-Пауль Летцтпфенниг — к несчастью для него. Я незыблемо верю, что имена влияют на судьбу, а имя Летцтпфенниг[102] сулит неудачу. Ему и вправду не везет. Он хотел стать художником, но его картины были неинтересны, подражательны. Да, его можно назвать неудачником, но сейчас на него устремлено внимание множества людей.
— Только не мое. Я про него сроду не слыхал.
— Про него не пишут в немецких газетах, но Германию он очень интересует. На него обращен рыбий глаз рейхсмаршала Геринга. Летцтпфенниг хотел продать Герингу неуклюже подделанную картину.
— Если она подделана неуклюже, то почему привлекла рыбий глаз?
— Потому что Летцтпфенниг — самый неуклюжий шлемиль среди ныне живущих художников и искусствоведов — таскается со своей мазней, предлагая ее направо и налево. Будь она подлинной, это была бы находка века. Крупная работа Губерта Ван Эйка — ни больше ни меньше.
— Не Яна?
— Нет. Губерт, брат Яна, умер молодым — в тысяча четыреста двадцать шестом году. Но он был великим художником. Это он разметил и написал значительную часть «Поклонения агнцу», великолепной картины, хранящейся в Генте. Ян ее закончил. Картин Губерта сохранилось мало, и если бы нашлась еще одна, это была бы сенсация. Но картина Летцтпфеннига — подделка.
— Откуда вы знаете?
— Нутром чую. Именно чувствительность нутра поднимает меня над заурядными искусствоведами. Конечно, у нас у всех нутро чувствительное. Но я сам художник и знаю больше о том, как работали великие мастера прошлого, чем даже Беренсон. Потому что Беренсон не художник и его нутро переменчиво: на протяжении двадцати лет он приписывал кое-какие значительные картины то одному, то другому, то третьему автору, к огорчению владельцев. А если я что-нибудь знаю, это знание остается со мной навсегда. И я знаю, что Летцтпфеннигов Ван Эйк — фальшивка.
— Вы его видели?
— Мне не нужно его видеть. Если Летцтпфенниг ручается за картину, это фальшивка. Он составил себе крохотную репутацию среди доверчивых простаков, но я-то про него все знаю. Он проходимец наихудшего вида — из разряда неудачников, портящих все, к чему они прикасаются. И его следует