поезда я в мгновение ока перенесся через годы и столетия в сказочный мир мечты и романтики.
Подойти к ожидающей тебя лодке, путешествовать по воде, слегка покачиваясь из стороны в сторону, лениво сидеть на подушках, даже при том, что принц Хол на ужасающем английском выкрикивает тебе в ухо названия достопримечательностей, мимо которых ты проплываешь, — есть от чего потерять самообладание. Я расстегнул воротник. Сбросил шляпу. Отвел взгляд от трости, зонта и непромокаемого плаща, засунутых в вещевой мешок, — я неизменно путешествую с вещевым мешком. Закурив сигарету, я испытал, разумеется впервые в жизни, необъяснимое чувство, будто все былое исчезло и я принадлежу — конечно, не настоящему, не будущему, ни даже прошлому, но тому застывшему в своей неизменности периоду времени, времени венецианскому, которое было вне Европы и даже вне мира и словно по волшебству существовало лишь для меня одного.
Заметьте, я отдавал себе отчет в том, что есть и другие. В этой темной, проплывающей мимо гондоле, за этим широким окном, даже на этом мосту — когда мы выплыли из-под него, какая-то фигура неожиданно отпрянула от парапета, — я знал, что должны быть и другие, кто, подобно мне, мгновенно подпал под власть очарования не той Венеции, которую они видят, но Венеции, которая в них живет. Города, которого нет под небесами, города, из которого не возвращается ни один путешественник…
Впрочем, что я говорю? Разумеется, подобные мысли не могли посетить меня в первые полчаса поездки от вокзала до отеля. Только сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, были и другие, с первого взгляда очарованные и проклятые. Что же до остальных — да, о них нам все известно, они слишком бросаются в глаза. Люди, непрестанно щелкающие фотоаппаратами, пестрая смесь национальностей, студенты, школьные учительницы, художники. И сами венецианцы — например, принц Хол и малый, который правил гондолой и думал о макаронах на ужин, о своей жене и детях, да еще о лирах, что я ему дам, или горожане, возвращающиеся домой на vaporetto, ничем не отличающиеся от горожан, которые в Лондоне возвращаются домой на автобусах или метро, — эти люди такая же часть сегодняшней Венеции, как их предки были частью Венеции былой: герцоги, купцы, влюбленные и похищенные девы. Нет, у нас есть другой ключ, другая тайна. И это, как я уже сказал, Венеция, которая живет в нас самих.
— Направо, — прокричал принц Хол, — знаменитый palazzo, который теперь принадлежит американскому джентльмену.
При всей глупости и бесполезности, его сообщение по крайней мере предполагало, что какому-то магнату наскучило сколачивать деньги, он сотворил себе иллюзию и, сходя в быстроходный катер, который я заметил у ступеней лестницы, почитает себя бессмертным.
Видите ли, именно такие чувства испытывал и я. В то же мгновение, как я вышел из вокзала и услышал плеск воды, меня охватило ощущение бессмертия, знания, ощущение того, что время окружило меня своим магическим кругом. Но если я и стал его пленником, то пленником добровольным. Мы вышли из Большого канала, принц Хол умолк, и, пока гондола плыла по узкому потоку, я слышал лишь легкий плеск и размеренные удары длинного весла о воду. Я помню, что думал тогда — странно, не правда ли? — о водах, которые вводят нас в эту жизнь при рождении, водах, которые окружают нас в утробе матери. Наверное, им присущ такой же покой и такая же сила.
Стремительно проскочив под аркой моста, мы вырвались из тьмы к свету — только позднее я понял, что то был мост Вздохов — и перед нами открылась лагуна, сотни пронзительных мерцающих огней и пребывающая в вечном движении толпа на набережной. Прежде всего мне пришлось заняться непривычными для меня лирами, гондольером, принцем Холом и уже затем ввергнуться в отель и пройти через обычную в таких случаях процедуру: портье, ключи, мальчик-слуга, провожающий меня в мой номер. Мой отель был одним из самых маленьких и располагался по соседству с более знаменитыми, однако, на первый взгляд, в нем было достаточно комфортабельно, хоть и несколько душно, — странно, почему до прибытия постояльца они держат комнату наглухо закрытой. Я распахнул ставни, и теплый воздух с лагуны стал медленно просачиваться в комнату; пока я распаковывал вещи, до меня долетали смех и шаги гуляющих. Я переоделся и спустился вниз, но одного взгляда на полупустую столовую оказалось достаточно, чтобы я решил не обедать здесь, хотя это предполагалось условиями моего пребывания в отеле. Я вышел из отеля и присоединился к толпе гуляющих по берегу лагуны.
Я переживал странное, неведомое дотоле чувство. То не было радостное ожидание путешественника, который в первый вечер отдыха предвкушает близкий обед и удовольствие от нового окружения. В конце концов, несмотря на издевку сестры, я не Джон Булль.[3] Я достаточно хорошо знаю Париж. Я бывал в Германии. До войны я путешествовал по скандинавским странам. Одну Пасху провел в Риме. В праздности, не проявляя предприимчивости и находчивости, я проводил только последние годы и, каждый август отдыхая в Девоне, экономил энергию, необходимую для составления планов, а заодно и деньги.
Нет, чувство, которое мною владело, когда я проходил мимо Дворца дожей — который узнал по открыткам, — через площадь Сан-Марко, было чувством… я даже не знаю, как его определить… узнавания. Я не имею в виду нечто из области «я здесь уже бывал». Не имею в виду романтическую мечту «это перевоплощение». Ни то ни другое. Я словно интуитивно чувствовал, что стал наконец самим собой. Я прибыл. Меня ждал именно этот момент во времени, а я ждал его. Странно, но это чем-то походило на первую волну опьянения, но более сильную, более острую. И глубоко потаенную. Последнее очень важно помнить: глубоко потаенную. Это чувство было буквально осязаемым, оно переполняло все мое существо, ладони рук, череп. Во рту у меня пересохло. Я физически ощущал в себе электрические заряды, будто я стал своего рода электростанцией, излучающей ток в сырую атмосферу той Венеции, которую я никогда не видел, и эти электрические потоки, заряжаясь от других электрических потоков, вновь возвращались в меня. Мое волнение было столь велико, что я с трудом выносил его. Но, взглянув на меня, никто бы ни о чем не догадался. Я был просто еще одним англичанином, который под занавес туристического сезона с прогулочной тростью в руке бродит по Венеции в вечер своего приезда.
Было уже около девяти часов, но толпа на площади не поредела. Я задавался вопросом, многие ли из них ощущают в себе тот же электрический заряд, переживают те же чувства. Однако надо пообедать, и, чтобы уйти от толпы, я свернул с площади направо, вышел на один из боковых каналов, очень темный и спокойный, и вскоре мне повезло найти ресторан.
Я хорошо пообедал с отличным вином и за вдвое меньшую плату, чем опасался, затем закурил сигару — по-настоящему хорошая сигара одна из моих небольших причуд — и не спеша пошел на площадь, по- прежнему ощущая в себе все тот же электрический заряд.
Толпа поредела и уже не бродила по площади, а разбилась на две группы, которые сконцентрировались перед двумя оркестрами. Оркестры — по всей видимости соперники — расположились перед двумя кафе, тоже соперниками. Разделенные расстоянием ярдов в семьдесят, они играли с видом веселого безразличия. Вокруг оркестров были расставлены столики и стулья, и завсегдатаи одного кафе пили, разговаривали и слушали музыку, обратив спины к соперничающему оркестру, чей темп и ритм неприятно раздражал слух. Оказавшись ближе к оркестру в середине одной стороны площади, я нашел свободный столик и сел. Взрыв аплодисментов слушателей второго оркестра, расположившегося ближе к собору, означал, что соперник сделал небольшую передышку в программе. Это послужило своеобразным сигналом, и наши музыканты заиграли громче прежнего. Конечно, Пуччини. Потом, ближе к концу вечера, пришла очередь популярных песен дня, какое-то время пользующихся шумным успехом и вскоре забываемых, но пока я сидел, ища глазами официанта, чтобы тот принес мне ликер, и принимал — за плату — розу, которую мне предложила древняя старуха в черной шали, оркестр играл мелодии из «Мадам Баттерфляй». Мое напряжение спало, и я чувствовал себя вполне довольным. И тогда я увидел его.
Я филолог-классик, о чем уже говорил вам. Поэтому вы поймете — должны понять, — что случившееся в ту секунду было преображением. Заряжавшее меня весь вечер электричество сфокусировалось в одной- единственной точке моего мозга, за исключением которой все остальное мое существо превратилось в аморфную массу. Я отдавал себе отчет в том, что мой сосед по столику поднимает руку и подзывает мальчика в белой куртке и с подносом в руках, но сам я был выше него, не существовал в его времени; это мое несуществующее «я» каждым нервом, каждой клеткой мозга, каждой частицей крови сознавало себя Зевсом, распорядителем жизни и смерти, Зевсом бессмертным, Зевсом-любовником; а приближавшийся к нему мальчик был его возлюбленным, его виночерпием, его Ганимедом. Дух мой парил не в теле, не в мире; я подозвал мальчика. Он узнал меня, он подошел.