воровали кур и свиней, грабили сады – дух терроризма стал распространяться все шире и шире, так что теперь сами пострадавшие шахтеры уже не вызывали сочувствия, а местные власти грозили, что вызовут солдат из гарнизона на острове Дун.
– Все это рассосется, – говорил Саймон Флауэр, муж Кити, который обладал таким же легким и терпимым характером, как его дед и тезка. – Через пару месяцев эти ребята начнут копать картофель, заведут свиней и превратятся в таких же мирных обывателей, как мы с тобой. А пока пусть себе порезвятся.
– Верно, – поддержал его пастор. – Я согласен с вами. Все это пройдет. Они перебесятся и вернутся на землю. Но до тех пор эти бедолаги могут доставить достаточно неприятностей и себе и другим людям.
– Все это очень серьезно, – сказала Джинни. – Некоторые наши соседи просто боятся Джима Донована и его шайки. Его люди забросали камнями миссис Гриффитс, когда она ехала в Мэнди, повредили ногу пони, так что он захромал. И знаете, я уверена, что именно они разбили окна на почте.
Никто из них по-настоящему не понимает, думал Хэл, кроме, возможно, его тестя, каким ударом было для молодых людей Дунхейвена закрытие шахт, да еще такое скоропалительное. Шахты на Голодной Горе, знакомые им с самого детства, а до них – их отцам; шахты, на которые они смотрели, даже не отдавая себе в этом отчета, как на источник существования, теперь опустели, из них ушла жизнь. Больше всего людей раздражало то, что в недрах горы было еще сколько угодно руды, которую можно было добывать и добывать. Они не могли понять, как получилось, что такой ценный минерал вдруг лишился всякой цены.
– Разве миру больше не нужна медь? – спрашивал Джим Донован.
Как было ему объяснить, что виной всему дешевая рабочая сила в Малайе. Нет, думал Хэл, гораздо проще поставить Джиму Доновану хорошую порцию виски и посоветовать не думать о неприятностях. Что же до него самого, то он был счастлив снова оказаться свободным. Он радовался тому, что шестичасовой гудок больше не нарушает его сна, что он, если хочет, может нежиться в постели до десяти часов, а потом, высунувшись из окна своей спальни и глотнув летнего воздуха, принять решение: взять этюдник и, запасшись бутербродами, отправиться в Клонмиэр. И там, в полном одиночестве, рисовать тихие бухты перед домом, невысокий горб острова Дун и зеленую громаду Голодной Горы.
– Это лучшее, что ты когда-либо написал, – сказала Джинни, когда через три дня он принес домой картину, на которой еще не высохли краски. – Ты знаешь. Я уверена, что ты отвезешь ее в Лондон и пошлешь в Академию, они ее примут, и ты сможешь ее продать. Получишь, наверное, сотню гиней.
– Скорее сотню отказов, – улыбнулся Хэл. – Нет, дорогая, лучше уж не буду рисковать, не хочется подвергаться унижениям. Это подарок Джону-Генри к рождению, ведь ему как раз исполняется два года. Он сможет смотреть на нее, когда вырастет, будет видеть солнце над Голодной Горой, как я его написал, и думать о том, сколько счастья и богатства эта гора принесла нашей семье. К тому времени, когда ему исполнится двадцать один год, из труб уже будет расти трава.
Они стояли рядом, глядя на картину, и в это время дверь в гостиную отворилась, и в комнату вошел пастор. В руках у него было письмо, и он улыбался.
– У меня для тебя новость, Хэл, – сказал он. – Но ты ни за что не догадаешься, какая.
– Если вы нашли мне работу, – сказал Хэл, – предупреждаю вас, мне она не нужна.
– Ничего подобного, – сказал Том. – Это письмо от твоего отца. Он едет в Слейн и послезавтра будет в Дунхейвене.
7
Солнце садилось над заливом Мэнди-Бей. Легкие барашки облаков неподвижно стояли в бледном небе – ветер, принесший их, затих с приближением вечера.
Хэл стоял у озера на Голодной Горе, глядя вниз на Дунхейвен и Клонмиэр. Деревня – неровная линия, повторяющая очертания берега, все еще освещалась солнцем, тогда как Клонмиэр был уже в тени. Ветви деревьев, растущих вокруг замка, переплелись между собой, образуя причудливый гобеленный узор, а за ними простирались вересковые пустоши, которые прорезала белая дорога, ведущая к реке Дунмар и Килингу. Мир, лежащий внизу, казался нереальным и далеким, словно призрачный мир утренних сновидений. Одна лишь Голодная Гора вырисовывалась отчетливо и ярко, выступая во всем своем блеске. Воздух был напоен ароматом, а зеленая трава у него под ногами приятно пружинила. Даже гранитные скалы хранили до сих пор тепло в тех местах, где их днем нагревало солнце.
Вот что мне следовало бы написать, думал Хэл, не скалы со стороны Дунхейвена и Клонмиэра, а то, как мы сами выглядим там внизу, если смотреть с Голодной Горы… Мелкие ничтожные муравьишки, снующие взад-вперед по своим делам. Бродрики приходят и уходят, мужчины и женщины в Дунхейвене женятся, рожают детей и умирают; семьдесят пять лет подряд поет свои песни шахта, гремит и грохочет, а потом все снова стихает. Когда-нибудь я напишу об этом картину, если же мне помешает моя обычная лень, то это, возможно, сделает Джон-Генри. Но что бы ни случилось, что бы ни происходило здесь, в наших краях, Гора остается непобежденной. Она стоит и смеется над всеми нами.
Он зашагал прочь от озера, на восток по склону горы, в направлении шахт. Он рано поел, и всю вторую половину дня бродил один; им владело непонятное беспокойство и какое-то нервное напряжение, причину которого он не мог объяснить даже Джинни.
Завтра в Дунхейвен приедет его отец. Он его увидит, прикоснется к его руке, будет с ним говорить. Отец, которого он не видел вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда ушел из его дома двадцатилетним юношей. Столько писем осталось ненаписанными, когда он был в Канаде, он сочинял их в самые свои одинокие моменты, они так никогда и не дошли до адресата. А также письма из Дунхейвена, которые созрели у него в мозгу, но так и не вышли из-под пера. Описание шахт, рассказы о Джинни и мальчике. Но все по-прежнему сводилось к молчанию, абсолютному молчанию и невозможности открыться. И вот наконец оно должно нарушиться, и он боялся, что их встреча ничего хорошего не принесет. Они будут стоять друг перед другом, смущенно и неловко, такие похожие и такие разные, а потом отец заговорит в своей обычной неестественной шутливой манере, которую он усвоил много лет назад в разговорах со своим школьником-сыном: «Ну, Хэл… как поживаешь, как твое рисование?»
И ответ он получит тот же самый, робкий, неловкой и неохотный: «Спасибо, хорошо», а потом отец, подождав более подробного и вразумительного ответа и не дождавшись, с облегчением обернется к Тому Каллагену, потому что его присутствие всегда разряжало напряженную обстановку.
Его отец… На Джинни он, наверное, будет смотреть с сожалением, а она от робости станет суетиться, стараясь ему угодить. Отцу покажут Джона-Генри, но это будет не тот обычно спокойный прелестный ребенок – ведь его непременно переоденут в новый нарядный костюмчик, ему это не понравится, он будет дуться и дичиться. Отвернется от дедушки и спрячет голову в подушки. Встреча принесет разочарование во всех отношениях. Продолжая шагать, Хэл внезапно рассердился.