Глава 2
Выражая барону Пикиньи свое неудовольствие по поводу затянувшегося пребывания в Париже, дофин посоветовал ему заняться домашними делами, почему-то упустив случай напомнить о служебных обязанностях губернатора Артуа. Скорее всего, это означало, что дофин просто не принимает всерьез его губернаторских полномочий и уже подыскал ему замену. Мысль об этом не огорчила Гийома. Пост не был столь почетным, а уж прибыльным — и того менее. Артуа, разумеется, край богатый, и иной губернатор мог бы за короткий срок озолотиться за счет работящих северян, но мессир Гийом не был таким уж лихим мздоимцем. Да и времена, когда вилланов и горожан можно было беззаботно стричь, как фландрских овец, — увы! — миновали; уполномоченные Генеральных штатов проверяли отчетность любого должностного лица так рьяно и придирчиво, прослеживая по счетам каждый лиар,[11] что прежние контролеры королевской казны казались в сравнении с ними сущими младенцами.
Поэтому губернаторство не приносило Пикиньи ничего, кроме лишних забот, и перспектива свалить с плеч эту обузу была скорее приятной. Но пока он еще считался губернатором, нужно было хотя бы заглянуть в канцелярии, ознакомиться с общим положением дел и заодно пугануть клерков — эта братия, стоит оставить ее без присмотра, наглеет и превращается в сущую банду…
Поэтому на другой же день после аудиенции у дофина оба столпа наваррской партии покинули Париж. Робера Ле Кока выпроводили в Лаон с почетным эскортом, точнее сказать — просто под стражей, дабы зловредный прелат не вздумал снова удрать от места своего апостольского служения. Мессир Гийом выехал менее торжественно, в сопровождении лишь своей охраны, и двигался не спеша, с ночевками в Ножане, Бретейе и Амьене; к вечеру четвертого дня пути благополучно прибыли в Аррас.
Здесь он провел неделю. Клерков пуганул, насколько это отродье Сатаны вообще можно пугать, что само по себе сомнительно, ибо известно, что от долгого общения с перьями и пергаменом человеческая душа усыхает до размеров чернильного орешка и воздействовать на нее обычными способами чрезвычайно трудно. Беседуя же со своими актуариями,[12] Пикиньи сам перестал что-либо соображать и потерял всякую надежду разобраться в делах вверенного ему графства. Талья,[13] насколько он понял, вообще не собиралась, виды на урожай — хотя жатва уже закончилась — были туманны; как ни пытался он выяснить, сколько же, в конце концов, пшеницы собрано в этом году, это оставалось тайной. В утешение ему подсунули смазливую бабенку, и губернатор отдыхал душою хотя бы по вечерам. Дама Луизон, впрочем, тоже оказалась пройдохой — выманила у него два золотых экю, а за что? В Моранвиле он даром имел бы то же самое, нисколько не хуже. Мессир Гийом почувствовал приступ тоски по дому.
Люди его тоже томились в скучном провинциальном Аррасе — после Парижа здесь было не разгуляться. Губернатору принесли жалобу, что двое его арбалетчиков, а именно Пьер Пузан и Жакен Рваная Морда, учинили некое буйство в непотребном доме, после чего орали на всю рыночную площадь, что скоро-де они вызволят из темницы Карла Наварру, — уж он-то наведет порядок в королевстве, он-то разберется, кто добрый француз, а кто прихвостень злых годонов.[14] Слушая доклад бальи,[15] мессир Гийом подавил улыбку: ответить на этот вопрос Карлу д’Эврё было бы не так просто даже в отношении самого себя…
Он вызвал Морду и Пузана и, пригрозив повесить обоих за ноги, если не научатся держать язык за зубами, велел готовить лошадей и припасы в дорогу — пора было возвращаться в Моранвиль. Но в тот же день, поздно вечером, к нему прибыл гонец с приглашением от монсеньора Ле Кока.
Епископский дворец в Лаоне, расположенный рядом с собором (одним из прекраснейших в христианском мире и послужившим образцом для Жана де Шеля, зодчего собора Богоматери в Париже), был еще недостроен. В уже отделанных покоях пахло свежей штукатуркой, через раскрытые по случаю жаркой погоды окна доносились хрипение пил и ритмичный перестук каменотесов. Шум отвлекал Пикиньи, мешал сосредоточиться и обдумать то, что он только что услышал. А обдумать это нужно было очень хорошо.
— Почему, собственно, вы считаете, что Донати может симпатизировать Наварре? — спросил он.
— Не Наварре, — поправил Ле Кок. — Донати симпатизирует тому, что, как ему кажется, стоит за Наваррой. Городам, сын мой. Не забудьте, Донати — флорентиец… К тому же, насколько я мог понять, воспитанный на еретических писаниях Марсилия Падуанского. Вам не попадала в руки книжка, именуемая «Defensor Pacis»?[16] Там проводится мысль, что народ имеет якобы право избирать своих правителей и утверждать — или отвергать — издаваемые ими законы. Государство, по Марсилию, это как бы результат договора между народом и государем…
— Безумная мысль, — пожал плечами Пикиньи.
— Привлекательная, согласитесь. И именно поэтому опасная, — добавил епископ, перебирая четки. — Однако не будем сейчас вспоминать заблуждения еретика, который, благодарение Господу, уже пятнадцать лет как горит в аду. Я просто хотел объяснить вам симпатии молодого Донати. В Париже он встречался с нашим добрым старшиной, и тот, надо полагать, поделился с ним своими мыслями относительно… «короля народной милостью». Донати не был бы сыном безбожной и нечестивой Флоренции, если бы не заинтересовался таким планом. Разумеется, он может остаться лишь заинтересованным наблюдателем… Банкиры — народ хитрый, и симпатии симпатиями, а дело делом; хотя он весьма богат — а мне говорили, что Донати не уступает компаниям Барди или Толомеи, — он может не захотеть вложить в наши дела ни одного лиара. Но может и захотеть! Это уж, сын мой, зависит от нас — помочь ему… сделать выбор.
— От нас?
— Я бы выразился точнее: от вас, мессир. Пикиньи выразил на лице еще большее удивление:
— Объяснитесь, ваше преосвященство.
— Нет ничего проще! Вы славитесь обходительностью, вы умеете убеждать людей, у вас в Моранвиле прекрасные охотничьи угодья, наконец, у вас есть дочь, которая могла бы затмить многих прославленных красавиц при любом дворе…
— Этого еще не хватало! При чем тут она?
— Дамуазель Аэлис поможет вам уговорить Донати… если сами не сумеете это сделать. Не забывайте, он южанин, человек пылких страстей, такие люди легко поддаются соблазнам мира сего…
Пикиньи побагровел.
— Вы что же, мессир епископ, — не сразу выговорил он сдавленным голосом, — хотите, чтобы я уложил свою дочь в постель грязного менялы ради этого займа?! Клянусь терниями, вы храбрый человек, Робер Ле Кок!
— Не настолько, чтобы предложить вам подобную сделку, — спокойно возразил прелат. — Вы дурно истолковали мои слова. Этот молодой банкир, кстати сказать, отнюдь не «грязный меняла», воспитанием и куртуазностью он не уступит никому из придворных. Он любит охоту — почему я и упомянул о ваших охотничьих угодьях. Что касается дамуазель, то мои слова о ней отнюдь не имели того непристойного смысла, который вам угодно было в них вложить. Я лишь хотел сказать, что в присутствии женщины, которая ему нравится, мужчина более сговорчив: склонен проявлять щедрость, избегает поступков, кои могут представить его в невыгодном свете, дать повод для обвинений в трусости или чрезмерной осторожности. Такова человеческая натура, сын мой, и нужно уметь этим пользоваться — ничего другого я вам не предлагаю. Сегодня вы познакомитесь с Донати, он будет ужинать у меня. Пригласите его к себе в Моранвиль. Если откажется — придумаем что-нибудь другое, но, скорее всего, в этом нужды не будет, Донати едва ли упустит случай погостить у одного из ближайших друзей Наварры…
Время приближалось к полуночи, когда оба флорентийца вернулись к себе после ужина у монсеньора епископа. Дом богатого суконщика, давно связанного с Донати деловыми отношениями и предложившего ему свое гостеприимство на время пребывания в Лаоне, расположен был не так далеко от дворца — рядом с капеллой тамплиеров, но епископская стража с факелами проводила их до самых дверей, хотя Донати и сказал, что привык обходиться своими слугами.
— Тебя, друг Франческо, встречают и провожают как принца, — заметил Гвиничелли, когда они