1
3-го Брюмера – месяц туманов 1793
«Сад, топ ami
Женщина мало чем может ответить на бесчеловечность. Можно, как Теруаль де Мерикур, сойти с ума от публичной порки и закончить свои дни, мочась под себя на тюфяке из гнилой соломы. Или, как несравненная Шарлотта Корде, причесанная и наряженная в индийскую кисею, вонзить нож в сердце мясника. Или же, как многие за прошедшие месяцы, лишить себя жизни. Неспособная на убийство, чураясь безумия и самоубийства, сколь бы они ни искушали, я последую вашему примеру. Я напишу письмо.
Полагаю, это моя последняя ночь. Чтобы избавиться от горя, я напишу вам. Чтобы прогнать горькие мысли и воссоздать Олимпу де Гуг, которая – мне вдруг пришло на ум – сейчас совсем близко. Будь эта близость еще впереди, а не уже в прошлом, я могла бы мечтать встретить ее снова. И вы, кто в своем заточении рвет мир в клочья исклеивает его заново невообразимо преображенным, вы тоже совсем близко. Если я не могу надеяться увидеть и вас тоже, то хотя бы могу предложить вам эту ночь. Ночь выдалась безлунная. А еще очень, очень холодная: жаровню в мою камеру не поставили.
Трудно, топ ami, как трудно не дрожать! Линза памяти зачастую мутна: залита слезами или кровью, потускнела от небрежения, а иногда просто разбита. Но то, что я решила вам рассказать (ведь вполне возможно, именно вы все переживете!), сейчас как никогда живо. Та первая ночь раскрывается перед моим мысленным взором серебряным vernisMattinс чудесным итальянским пейзажем, который не подражает эпигонски природе, а навевает воспоминания о мягком ветре и запахе роз. С жадностью вглядываешься тогда в вымышленную даль и мечтаешь. (Чего бы я ни отдала, лишь бы подержать в руках такой веер сегодня ночью! Расписать его!) Пока же просто представьте себе:
ПОРТРЕТ ОЛИМПИАДЫ ДЕ ГУГ
(нарисованный на серебряном веере, panaches – из лучшей слоновой кости)
Черная фетровая шляпа дерзко сдвинута набок, из-под нее выбивается грива черных локонов, одна прядь пленительно падает на лоб, груди колышутся, будто воздушные шары. Она вплывает в atelierоднажды зимним днем. Год был 1789-й, и чего только не сулила тогда Революция! В глубине комнаты Лафентина беседует спокупательницей, я рисую на новом веере кайму из виноградных лоз и гроздьев.
Вам она бы понравилась, вы назвали бы ее «ипе amazone», «ипе noire». Вас восхитила бы ее редкостная ересь, ее эксцентричность. Олимпа тщеславна, щедра, чувственна и неудержима. Она способна в четыре часа надиктовать целую пьесу. Она полагает, что жизнь трагична, что свобода стоит опасностей, какие в себе несет, а Чудесное – величайшее сокровище самовластного воображения. Как и вы, она настаивает на необходимости наслаждения. И обожает эротические картинки – вот что нас свело. Вдохновленная вами небольшая серия, наши «Запретные удовольствия», разлетелась среди куртизанок и mondainesв таком числе, что не проходило и дня, чтобы в atelierне ворвалась с заказом девушка в красных юбках.
– Я возьму вот этот, – говорит Олимпа (голос у нее совсем детский), щелчком раскрывая сцену fellatioперед самым носом вздрогнувшей ханжи, которая раздраженно покидает мастерскую. – Единственная разница между беспутницей и ханжой, – объявляет Олимпа, и ямочка у нее на щеке тут же привлекает мое внимание, – та же, как между мастером своего дела и любителем. – Какое остроумие! С мгновение она пристально вглядывается в мое лицо.
– От вас исходит необычное сияние, – объявляет она, заставляя меня рассмеяться от удивления. – Я стану зватьвас Solaire.
– Только попробуйте назвать меня Solaire, – отвечаю я, досадуя на ее дерзость, – и я стану звать вас LaGrande
Folk.
– Веерщица, – обиженно говорит она, – не будьте бессердечны. – Кажется, я задела ее за живое. – Я хочу с вами пообедать, – шепчет она, вкладывая мне в руку визитную карточку. – Сегодня вечером. – Черное перо у нее на шляпе подрагивает. – Или вы капиталистка? Я не обедаю с капиталистками!
И снова я не могу удержаться от смеха. – Нет, – решает она, вздернув бровь, улыбка у нее одновременно испытующая, ироничная и милая. – Нет, вы явно не капиталистка! – Прижимая к груди свою покупку, она шепчет: – В девять.
За ней с грохотом захлопывается дверь, судорожно звякает колокольчик, в комнате звенит смех Лафентины.
– Не пойду! – решаю я, отчаянно краснея. – Сразу видно, она избалованная! Сразу видно, она привыкла вертеть людьми!
1Но Лафентина смеется еще веселее. – Не будь такой недотрогой, – говорит она. И Габриелла пошла. Где-то у меня есть письмо тех времен… Возможно, оно еще здесь, хотя у меня столько всего отобрали. Срань Господня! Любого с ума сведет! Только за прошлый месяц из моей камеры вынесли:
– бронзовую статуэтку гермафродита, которую я в юности купил во Флоренции (мой последний object d'art[55]);
– незавершенную рукопись с описанием сексуального посвящения юного катара во вдохновенное искусство содомии;
– пакетик шоколаду, припрятанный на самый черный день.
– скопившиеся за год обрезки ногтей, плод эксперимента (как оказалось, не особенно интересного).
(Так многое у меня отобрали, что утрата – точно тягучий, хоть и постоянный зуд, отчасти схожий с зубной болью.) Но где же это письмо? Насколько мне помнится, Олимпа де Гуг – «известная бесчинница» и