– Позор! Позор! – прошептала девушка, закрывая руками красное от стыда лицо.
– Да, наш род особенный, непохож на другие, верно? И поэтому, не считая нас достойными звания людей, из нас делают богов! Мой дядя задушил своего опекуна подушкой, а тестя убил в бане.[194] Мой отец на Форуме выбил жезлом глаз всаднику. [195] На Аппиевой дороге он раздавил своей колесницей юношу-римлянина, не успевшего посторониться, а во время путешествия на Восток, куда он сопровождал молодого Цезаря,[196] он за трапезой зарезал столовым ножом вольноотпущенника, отказавшегося пить. О делах моей матери я уже говорил: она убила Пассиена,[197] убила Силана, убила Лоллию Павлину, убила Клавдия, а сам я, последний в роду,[198] я, с кем умрет наше имя, если б был не почтительным сыном, а справедливым императором, убил бы мою мать!..
Актея испустила ужасный крик и упала на колени, простирая руки к Цезарю.
– Да что это ты? – сказал Нерон, улыбаясь какой-то странной улыбкой. – Неужели ты приняла всерьез то, что было всего лишь шуткой: несколько стихов, которые остались у меня в голове с тех пор, как я последний раз пел «Ореста»,[199] перемешались с прозой моих речей? Ну, успокойся, глупый ребенок, успокойся же. Да, впрочем, для того ли ты пришла, чтобы о чем-то просить и чего-то пугаться? Разве я послал за тобой для того, чтобы ты разбивала себе колени и ломала руки? Давай-ка встанем. Кто сказал, что я Цезарь? Кто сказал, что я Нерон? Кто сказал, что Агриппина – моя мать? Все это тебе приснилось, милая моя коринфянка: я Луций, атлет, цирковой возница, сладкоголосый певец с золотой лирой – вот и все.
– О! – отозвалась Актея, опуская голову на плечо Луция. – В самом деле, бывают минуты, когда я думаю, будто сплю и вот-вот проснусь в родительском доме, – если бы любовь в моем сердце не была явью. О Луций, Луций, не играй со мной так, разве ты не видишь, что я повисла на тонкой нити над бездной ада, сжалься над моей слабостью, не своди меня с ума.
– Откуда эти страхи, эти тревоги? Разве моя прекрасная Елена может пожаловаться на своего Париса? Если дворец, в котором она живет, недостаточно великолепен, мы построим ей другой, где колонны будут серебряные, а капители – золотые. Если рабы, что прислуживают ей, были непочтительны – она вольна распорядиться их жизнью и смертью. Чего она хочет? Чего желает? Пусть просит всего, что может дать человек, что может дать император, что может дать бог, – и она получит это!
– Да, я знаю, ты всемогущ; я верю, что ты меня любишь; я надеюсь получить от тебя все, о чем только ни попрошу, – все, кроме душевного покоя, кроме тайной уверенности в том, что Луций принадлежит мне, так же как я принадлежу Луцию. Вышло так, что какая-то часть твоей жизни ускользает от меня, окутывается тенью, тонет во мраке. Рим, империя, весь мир предъявляют на тебя свои права! Мне в тебе принадлежит только то, к чему я прикасаюсь. У тебя есть тайны, которые не могут быть моими. Ты испытываешь к кому-то ненависть, которую я не могу разделить, любовь, о которой я не должна знать. Во время самых нежных излияний, самых сладостных бесед, самых блаженных минут откроется какая-нибудь дверь – как сейчас открывается вон там, – и бесстрастный вольноотпущенник сделает тебе таинственный знак, и я не смогу его понять, да и не должна буду понимать… А вот и начало моего ученичества.
– Чего ты хочешь, Аникет?[200] – спросил Нерон.
– Та, за кем послал божественный Цезарь, здесь, и ожидает его.
– Скажи, что я сейчас приду, – ответил император. Вольноотпущенник вышел.
– Вот видишь, – сказала Актея, с грустью глядя на него.
– Не понимаю, о чем ты говоришь, – сказал Нерон.
– Сюда привели женщину?
– Нуда!
– Я заметила, как ты вздрогнул, когда доложили о ее приходе.
– Разве вздрагивают только от любви?
– Но эта женщина, Луций!..
– Договаривай, я жду.
– Эта женщина!..
– Эта женщина?..
– Эту женщину зовут Поппея?
– Ошибаешься, – ответил Нерон, – эту женщину зовут Локуста.
IX
Нерон встал и вышел вслед за вольноотпущенником. Пройдя потайными закоулками, доступными только императору и самым доверенным его рабам, они вошли в небольшую комнату без окон, куда свет и воздух проникали сквозь отверстие в потолке. Это отверстие имело и другое назначение: оно служило отдушиной, через которую выходил дым от бронзовых жаровень. Сейчас они не горели, но на каждой был разложен уголь, ожидавший лишь искры и дуновения – этих великих двигателей всякой жизни и всякого света. По всей комнате была расставлена диковинного вида утварь из керамики и стекла: казалось, создавший ее мастер по странной прихоти решил запечатлеть в ней смутные воспоминания о редкостных птицах и невиданных рыбах. Сосуды различных размеров и форм были тщательно закупорены крышками, на которых удивленный взгляд силился прочесть условные письмена, не принадлежащие ни к какому языку. Сосуды стояли на закругленных полках и кольцами охватывали таинственную лабораторию, подобно повязкам, что стягивают туловище мумии. Выше, на золотых гвоздиках, были развешаны высушенные или еще зеленые травы – в зависимости от того, в каком виде их надлежало употреблять: свежими или измельченными в порошок. Большая часть трав была собрана в то время года, что у магов и кудесников считалось наиболее благоприятным для этого занятия, – то есть в недолгую пору самого начала летней жары, когда ни луна, ни солнце не могли подсматривать за колдунами. В сосудах содержались редчайшие бесценные снадобья. В одних были притирания, делавшие человека неуязвимым, – они были составлены с великим трудом и тщанием из головы и хвоста крылатого змея, волосков с головы тигра, мозга из костей льва, пены со взмыленного коня, победившего в ристании. В других сосудах хранилась кровь василиска (ее называли также кровью Сатурна) – могущественный талисман, исполнявший желания. Наконец, были и такие, что ценились дороже алмазов, – в них было запечатано несколько крупиц благовония столь редкого, что, как говорили, один лишь Юлий Цезарь смог раздобыть его для себя, и приготовлялось оно из самородного