Он пошатнулся и, ища за что бы ухватиться, вдруг с ужасом заметил большой медный таз, полированная поверхность которого отражала красный, глянцевый цвет свежей крови.
Таз был наполнен до половины.
Бальзамо в страхе попятился.
— Кровь! — воскликнул он. — Откуда она?
Альтотас не отвечал, но его взгляд отмечал неуверенность, растерянность, испуг Бальзамо. А тот внезапно душераздирающе взвыл.
Затем бросился, словно заметив добычу, в угол комнаты и схватил с пола расшитую серебром шелковую ленту, стягивающую длинную черную косу.
После этого резкого, горестного, нечеловеческого вопля в комнате на несколько мгновений воцарилась тишина.
Бальзамо медленно поднял ленту, весь дрожа, долго рассматривал косу: на одном конце она была перехвачена лентой, в которую была вколота золотая шпилька, с другого конца была ровно отрезана и чуть расплелась; кончики волос были в крови, на них дрожали крупные красные капли.
Чем выше поднимал Бальзамо руку, тем сильней она тряслась.
Чем пристальней всматривался он в испачканную ленту, тем бледней становилось его лицо.
— Что это? — пробормотал он, но достаточно громко, чтобы стало понятно, что вопрос этот задан отнюдь не себе, а старику.
— Это? — переспросил Альтотас.
— Да, это.
— Лента для волос.
— А волосы — в чем эти волосы?
— Ты же сам видишь — в крови.
— В какой крови?
— Проклятье! Да в крови, которая нужна мне для эликсира, в крови, в которой ты мне отказывал и которую мне из-за твоего отказа пришлось добывать самому.
— Но где вы взяли эти волосы, эту косу, эту ленту? Это волосы не младенца.
— А кто тебе сказал, что я зарезал младенца? — спокойно поинтересовался Альтотас.
— Но разве вам не нужна была для эликсира кровь младенца? — вскричал Бальзамо. — Вы же сами мне говорили!
— Или девственницы, Ашарат. Девственницы.
Альтотас протянул иссохшую руку к подлокотнику кресла, взял какой-то флакончик, поднес ко рту и с наслаждением принялся смаковать его содержимое.
Затем прочувственным голосом он обратился к Бальзамо:
— Ты молодец, Ашарат. Ты проявил мудрость и предусмотрительность, оставив эту девушку в той комнате, где я смог добраться до нее. Человечеству нет оснований негодовать, закону не за что зацепиться. Хе-хе! Ты не добыл для меня девственницу, без крови которой я погиб бы, я сам добыл ее. Хе-хе! Спасибо, дорогой ученик! Спасибо, Ашарат!
И он снова поднес флакон к губам.
Бальзамо выронил косу из рук, с глаз его спала пелена.
Прямо перед ним на огромном мраморном столе старика, вечно заваленном растениями, книгами, разнообразными пузырьками, под белой камчатной простыней, затканной темными цветами, в красноватом свете, который бросала лампа Альтотаса, зловеще вырисовывалось некое продолговатое тело, и Бальзамо только сейчас обратил на это внимание.
Он схватил простыню за угол и резко сорвал ее.
Волосы его поднялись дыбом, он хотел крикнуть, но крик замер в горле.
Он увидел на столе труп Лоренцы; лицо ее было мертвенно бледно, и, однако, на нем застыла улыбка, а голова была откинута назад, словно от тяжести длинных волос.
Над ключицей зияла широкая рана, из которой уже не сочилась кровь.
Руки Лоренцы окоченели, синеватые веки смежились.
— Да, да, кровь, кровь девственницы, три последние капли артериальной крови девственницы, вот что мне было нужно, — пробормотал старик и снова приник к флакону.
— Негодяй! — крикнул Бальзамо, которому наконец удалось выразить в крике все свое отчаяние. — Умри же, потому что уже четыре дня она была моей возлюбленной, моей женой! Ты напрасно убил ее. Она была не девственница!
При этих словах глаза Альтотаса почти выскочили из орбит, как при ударе электрического тока, зрачки чудовищно расширились, он заскрежетал за неимением зубов деснами; рука его разжалась, флакон упал на пол и разбился вдребезги; сам же он, потрясенный, подавленный, пораженный в самое сердце, рухнул на спину и распростерся в кресле.
А Бальзамо, рыдая, склонился над мертвой Лоренцой и, приникнув губами к ее окровавленным волосам, лишился чувств.
132. ЧЕЛОВЕК И БОГ
Минуты, странные сестры, что, держась за руки, летят так медленно для несчастного и так стремительно для счастливого, безмолвно падали, складывая отяжелевшие крылья в этой комнате, где звучали вздохи и рыдания.
По одну сторону — смерть, по другую — агония.
А посередине — отчаяние, мучительное, как агония, и глубокое, как смерть.
После того душераздирающего вопля, что наконец прорвался у него сквозь горло, Бальзамо не произнес ни единого слова.
После сокрушительных слов, убивших злобную радость Альтотаса, Бальзамо не сделал ни одного движения.
А сам омерзительный старик, нежданно низвергнутый в жизнь, какую Господь уготовал всем людям, в этих новых для него обстоятельствах был похож на пораженную свинцовой дробинкой птицу, которая рухнула с высоты на гладь озера и барахтается, не в силах взмахнуть крылами.
По изумлению, написанному на его искаженном мертвенно-бледном лице, было ясно, сколь безмерно он обманут в своих надеждах.
Как только цель, к которой Альтотас стремился всеми помыслами и уже считал достигнутой, развеялась словно дым, он даже не попытался обдумать свое положение.
В его угрюмом, безмолвном отчаянии было нечто от отупения. Возможно, для того, кто не привык сопоставлять ход чужих мыслей со своими, это молчание могло бы показаться поиском выхода, но для Бальзамо, который, впрочем, даже не глядел на Альтотаса, оно означало агонию могущества, разума, жизни.
Альтотас не сводил глаз с разбившегося флакона, символа гибели его надежд; казалось, он пересчитывает тысячи осколков, которые, разлетевшись по полу, на столько же дней укоротили его жизнь; казалось, он стремится взглядом собрать разлившуюся по плитам драгоценную жидкость, которая, как он еще миг назад верил, дарует ему бессмертие.
Порой, когда мука разочарования становилась слишком острой, он обращал тусклый взор на Бальзамо, а потом переводил его на труп Лоренцы.
В эти мгновения он был похож на попавшегося в капкан зверя, которого охотник, придя поутру и обнаружив добычу, не торопится прикончить, а долго пинает ногой или же покалывает охотничьим ножом либо штыком своего ружья, а тот поднимает на него налитые кровью глаза, пылающие злобой, мстительностью, укоризной и изумлением.
«Невозможно, — говорил этот взгляд, достаточно красноречивый даже при всей своей вялости, — невероятно, чтобы виновником стольких бед, такой катастрофы, обрушившейся на меня, оказался ничтожный человек, стоящий вот тут, рядом, на коленях в ногах у столь никчемного создания, каким была