— Двор! — с бешенством и безмерным отчаянием прошептал Жильбер. — Вершина, на которую мне никогда не взобраться, бездна, в которую я не смогу углубиться. Я больше не увижу Андреа! Все пропало! Все пропало!
— Но у нас же нет, — обратилась Андреа к отцу, — ни состояния, чтобы жить при дворе, ни воспитания, необходимого тем, кто там живет. Что буду делать я, бедная девушка, среди этих блистательных дам, чью ослепительную роскошь мне довелось увидеть всего однажды и чей ум мне кажется хоть и неглубоким, но зато искрометным. Увы, брат, мы слишком невежественны, чтобы войти в это блистательное общество!
Барон нахмурился.
— Что за чушь! — бросил он. — Я просто-таки не понимаю, почему мои дети всегда стараются принизить все, что я делаю для них и что затрагивает меня. Невежественны! Поистине, вы сошли с ума, мадемуазель! Невежественна! Таверне Мезон-Руж — невежественна! А позвольте вас спросить, кому же блистать при дворе, как не вам? Состояние… Черт побери, да любому известно, что такое состояние придворного: под августейшим солнцем оно иссякает, под августейшим же солнцем оно и расцветает. Я разорился — превосходно; я разбогатею снова — вот и все. Неужто у короля недостанет денег отблагодарить тех, кто служит ему? Вы полагаете, что я устыжусь, если моему сыну будет дан полк или вам, Андреа, приданое? Или если мне будет пожалована пенсия либо рента, грамоту на которую я обнаружу под своей салфеткой во время обеда в узком кругу? Нет, нет, оставим предрассудки глупцам. Я их лишен… Короче, повторяю еще раз свой принцип: не будьте чрезмерно щепетильными. А теперь о вашем воспитании, о котором вы только что изволили упомянуть. Так вот, запомните, мадемуазель, ни одна девица при дворе не имеет вашего воспитания; более того, по части воспитания вы дадите сто очков вперед любой дворянской девице, и притом получили солидное образование, подобное тому, какое дают своим дочерям судейские и финансисты; вы музицируете, пишете пейзажи с овечками и коровами, от которых не отказался бы и Берхем[2], а дофина без ума от овечек, коровок и Берхема. Вы красивы, и король обратит на вас внимание. Умеете вести беседу, а это уже по части графа д'Артуа или графа Прованского. Так что вас не только будут благожелательно принимать, но и… обожать. Да, да, обожать! Вот оно, верное слово! — завершил барон и рассмеялся, потирая руки и как бы подчеркивая тем самым смех, звучащий настолько странно, что Филипп с недоумением глянул на отца, словно не веря, что подобные звуки способен издавать человек.
Андреа опустила глаза, и Филипп, взяв ее руку, сказал:
— Андреа, барон прав. Никто более тебя не достоин войти в Версаль.
— Но в таком случае мне придется расстаться с тобой, — заметила Андреа.
— Вовсе нет, — возразил барон. — Версаль, моя дорогая, достаточно обширен.
— Но Трианон тесен, — отвечала Андреа, становившаяся упрямой и несговорчивой, когда ей противоречили.
— Трианон достаточно обширен, чтобы в нем нашлась комната для господина де Таверне. Такому человеку, как я, всегда отыщется место, — добавил он скромно, что следовало понимать: «Такой человек всегда сумеет найти себе место».
Андреа, не слишком убежденная заверениями отца, что он будет рядом с нею, повернулась к Филиппу.
— Не беспокойся, сестричка, — сказал Филипп, — ты не будешь принадлежать к тем, кого именуют придворными. Вместо того, чтобы заплатить за тебя взнос в монастырь, дофина, пожелавшая тебя отличить, возьмет тебя к себе и даст какую-нибудь должность. Сейчас этикет не столь суров, как во времена Людовика Четырнадцатого, теперь иные должности объединяют, иные разделяют; ты сможешь служить дофине чтицей либо компаньонкой, она будет вместе с тобой рисовать и всегда держать рядом с собой; возможно, ты не будешь на виду, но тем не менее будешь пользоваться ее непосредственным покровительством, и потому тебе станут завидовать. Ты ведь этого боишься, да?
— Да.
— В добрый час, — вступил барон. — И не будем обращать внимания на ничтожную кучку завистников… Скорей выздоравливай, Андреа, и тогда я буду иметь удовольствие самолично проводить тебя в Трианон. Это приказ ее высочества дофины.
— Да, да, батюшка.
— Кстати, Филипп, — вдруг вспомнил барон, — вы при деньгах?
— У меня их не так много, чтобы предложить вам, если у вас в них нужда, — отвечал молодой человек, — но если, напротив, вы хотите предложить их мне, то могу ответить, что мне хватает тех денег, что у меня есть.
— Да вы поистине философ, — усмехнулся барон. — А ты, Андреа, тоже философ и тоже ничего не попросишь? Может быть, тебе что-нибудь нужно?
— Я боюсь поставить вас в затруднительное положение, отец.
— Не бойся, мы ведь сейчас не в Таверне. Король велел вручить мне пятьсот луидоров… в счет будущего, как изволил выразиться его величество. Подумай о своих туалетах, Андреа.
— О, благодарю вас, батюшка! — радостно воскликнула девушка.
— Вечные крайности, — улыбнулся барон. — Только что ей ничего не было нужно, а сейчас она готова разорить китайского императора. Ну да неважно. Тебе пойдут красивые платья.
На сем, нежно поцеловав дочь, барон отворил дверь комнаты, разделявшей спальни его и Андреа, и удалился, ворча:
— Хоть бы эта чертова Николь была здесь, чтобы посветить!
— Позвонить ей, батюшка?
— Не надо, у меня есть Ла Бри, который небось дрыхнет, сидя в кресле. Спокойной ночи, дети.
Филипп тоже поднялся.
— И тебе, дорогой Филипп, спокойной ночи, — сказала Андреа. — Я изнемогаю от усталости. Сегодня впервые после несчастья я так много разговаривала. Спокойной ночи.
Она протянула молодому человеку руку, и он запечатлел на ней братский поцелуй, не без некоторой доли почтительности, какую неизменно питал к сестре, после чего вышел в коридор, задев портьеру, за которой укрывался Жильбер.
Пройдя несколько шагов, он обернулся и спросил:
— Прислать тебе Николь?
— Не надо! — крикнула Андреа. — Я разденусь сама. Спокойной ночи, Филипп.
74. ТО, ЧТО ПРЕДВИДЕЛ ЖИЛЬБЕР
Оставшись одна, Андреа поднялась с кушетки, и по телу Жильбера пробежала дрожь.
Девушка стояла и, подняв белые, словно изваянные из мрамора руки, вытаскивала одну за другой шпильки из волос; легкий пеньюар соскользнул у нее с плеч, приоткрыв изящную, безукоризненной формы шею, трепещущую грудь, а руки ее, поднятые кольцом к голове, подчеркивали совершенную округлость персей, чуть прикрытых легким батистом.
Жильбер, исполненный восторга, опустился на колени, чувствуя, как кровь бросилась ему в голову и прилила к сердцу. Ее жаркий ток бился у него в жилах, перед глазами возникла огненная пелена, в ушах раздавался неведомый лихорадочный шум; он был близок к тому отчаянному помутнению рассудка, что толкает мужчин в бездну безумия, и уже готов был ворваться в комнату Андреа с криком: «О да, ты прекрасна! Прекрасна! Но не кичись так своей красотой, потому что это я спас тебя и ею ты обязана мне!»
Андреа в это время никак не могла развязать пояс; она раздраженно топнула ногой, села на постель, словно это ничтожное препятствие исчерпало ее силы, и, полунагая, чуть наклонилась и стала нетерпеливо дергать шнур звонка.
Звон его привел Жильбера в чувство: «Николь оставила дверь открытой, чтобы слышать звонок, и сейчас прибежит сюда».