— Что он должен сделать, государь?
— Вот что, герцог, пусть-ка он разузнает, действительно ли графиня вернулась в Люсьенну.
— Графиня, как мне кажется, уехала.
— Да, это мы видели.
— Но куда же ей ехать, ваше величество, как не к себе домой?
— Кто ее знает, герцог. От ревности она теряет голову.
— Государь, а может, это скорей относится к вашему величеству?
— Что, герцог?
— Ревность.
— Герцог!
— В самом деле, государь, это было бы унизительным для всех нас.
— Мне — ревновать! — с громким хохотом воскликнул Людовик XV. — Герцог, неужто вы это серьезно говорите?
Нет, Ришелье вовсе этого не думал. Нужно признать, что он был весьма недалек от истины, полагая, что король не столько желает знать, действительно ли г-жа Дюбарри пребывает в Люсьенне, сколько не намерена ли она вернуться в Трианон.
— Итак, государь, — сказал герцог, — я посылаю Рафте на разведку?
— Посылайте, герцог.
— А теперь, ваше величество, что вы делаете до ужина?
— Ничего, мы сядем за ужин немедля. Вы предупредили лицо, о котором мы говорили?
— Он в передней вашего величества.
— И что он сказал?
— Что безмерно благодарен вам.
— А дочь его?
— С нею еще не говорили.
— Герцог, госпожа Дюбарри ревнива, и она может вернуться.
— Государь, это был бы поступок крайне дурного вкуса, и я убежден, что графиня не способна на такую чудовищную глупость.
— В такие минуты, герцог, она способна на все, особенно когда к ревности примешивается ненависть. Она терпеть вас не может, не знаю, известно ли вам это.
Ришелье поклонился.
— Да, государь, мне известно, что она удостаивает меня такой чести.
— Она и господина де Таверне ненавидит.
— Если ваше величество желает довести счет до конца, то уверен, что существует третья особа, которую она ненавидит куда сильней, чем меня и барона.
— Кто же это?
— Мадемуазель Андреа
— Что ж, — вздохнул король, — я нахожу это вполне естественным.
— Итак…
— Да, но это вовсе не значит, что не следует проследить, чтобы госпожа Дюбарри не устроила сегодня ночью скандал.
— Напротив, ваше величество, это лишь подтверждает необходимость подобной меры.
— А вот и дворецкий. Тс-с! Отдайте распоряжение Рафте, а потом приведите в столовую известное вам лицо.
Людовик XV поднялся и прошел в столовую, а герцог де Ришелье вышел в противоположную дверь.
Минут через пять он вместе с бароном присоединился к королю.
Людовик XV милостиво поздоровался с Таверне.
Барон был умен; он ответил в присущей немногим избранным манере, которая дает доступ в круг великих мира сего и вызывает их расположение.
Уселись за стол.
Людовик XV был скверный король, но очаровательный человек; среди гуляк, распутников и людей, владеющих искусством разговора, он, когда хотел, бывал душой общества.
Наконец, король много и старательно изучал приятные стороны жизни.
Ел он с большим аппетитом, велел подливать гостям и вскоре завел разговор о музыке.
Ришелье отбил мяч на лету.
— Если музыка приводит людей к согласию, как утверждает наш балетмейстер и как, мне кажется, думает ваше величество, то разве не в большей степени это относится к женщинам?
— Ах, герцог, не будем говорить о женщинах, — запротестовал король. — С Троянской войны и до наших дней женщины всегда производили воздействие, обратное музыке. Уж вам-то, у которого такой большой счет к ним, не пристало заводить за столом разговор на подобную тему. Кстати, ведь с одной из них, и не самой безобидной, вы на ножах.
— С графиней, государь? Но моя ли в том вина?
— Разумеется, ваша.
— В чем же она? Надеюсь, ваше величество мне объяснит.
— С удовольствием и всего в двух словах, — с усмешкой ответил король.
— Я весь внимание, государь.
— Ну так вот. Она предложила вам портфель уж не знаю какого министерства, а вы отказались, потому что, как вы заявили, графиня весьма нелюбима в народе.
— Я? — удивился Ришелье, весьма обеспокоенный оборотом, какой приняла беседа.
— Такие толки ходят в обществе, — сообщил с присущим ему наигранным добродушием король. — Уж не помню, откуда я узнал об этом… Должно быть, из газеты.
— Что ж, государь, — сказал Ришелье, пользуясь тем, что на редкость веселое расположение духа августейшего хозяина позволяло его гостям вести себя непринужденней, чем принято, — признаюсь, что на сей раз толки, которые ходят в обществе, и даже газеты куда менее бессмысленны, чем всегда.
— Как! — воскликнул Людовик XV. — Дорогой герцог, вы действительно отказались от министерства?
Легко понять, герцог попал в весьма щекотливое положение. Уж король-то лучше, чем кто-либо другой, знал, что герцог ни от чего не отказывался. Но Таверне должен был продолжать верить в то, что сообщил ему Ришелье; поэтому герцогу нужно было так ловко ответить, чтобы вывернуться и не дать возможности королю продолжать розыгрыш, но в то же время не позволить барону уличить его во лжи, а судя по улыбке Таверне, тот уже готов был это сделать.
— Государь, — обратился герцог к королю, — умоляю вас, не будем придавать значения следствиям, а обратимся к причинам. Отказался я или нет от портфеля — это государственная тайна, которую ваше величество, разумеется, не станет разглашать за бокалом вина; главное — это причина, по которой я отказался бы от портфеля, будь он мне предложен.
— Полагаю, герцог, эта причина не является государственной тайной, — смеясь, заметил король.
— Ни в коем случае, государь, тем более для вашего величества, ибо в данный момент для меня и моего друга барона де Таверне вы являетесь, да простят мне силы небесные, самым любезным смертным Амфитрионом[73], какого только видывал свет; итак, я не стану ничего скрывать от своего короля. Я полностью открываю перед ним душу, потому что не хочу, чтобы говорили, будто у короля Франции нет слуги, говорящего ему правду целиком и без прикрас.
— Что ж, правду так правду, герцог, — промолвил король, в то время как Таверне, крайне обеспокоенный, как бы Ришелье не наговорил лишнего, поджимал губы и старательно придавал своему лицу то же выражение, что было у короля.
— Государь, в вашем государстве существуют две могущественные силы, которым вынужден подчиняться министр. Первая — это воля вашего величества, вторая — воля тех лиц, которых ваше величество удостоили избрать ближайшими друзьями. Первая — неоспорима, никому и в мысли не придет не исполнить ее; вторая тем более священна, поскольку покорство ей долг сердца вменяет всякому, кто вам