Септимия Севера, тот воскликнул: «О-о! Что это? Похоже на мозоли простолюдинов, у которых Сципион Назика спрашивал: „Скажи, друг мой, разве ты ходишь на руках?“„ Затем, уже серьезным тоном, он произнес: «Это ладонь раба, а не патриция. Ты вовсе не Квинтилиан!.. Но признайся, расскажи по совести, кто ты, и тебе ничего не будет“. Бедняк тотчас пал в ноги императору и во всем признался: действительно, он не был благородных кровей, не был патрицием. Мало того, что он не был Квинтилианом, не знал его и никогда не видел; самозванец не подозревал даже о существовании человека с таким именем. Но однажды в одном из городов Этрурии, куда он пришел, чтобы обосноваться, некий сенатор остановил его, назвал Квинтилианом и своим другом. Через день-два другой сенатор поступил так же, а вскоре и третий. Этим троим он сказал правду, но, поскольку они настаивали и к тому же, не желая верить его словам, убеждали, что теперь ему нечего опасаться за свою жизнь и при новом императоре он может вернуться в Рим и потребовать назад отнятое добро, — их доводы подтолкнули его к обману. Он сказал, что действительно зовется Квинтилианом, сочинил правдоподобную историю, объясняющую бегство и долгое отсутствие, и отправился в Рим. Здесь его тоже все приняли за подлинного Квинтилиана, даже император, и он чуть было не получил огромное состояние, если бы незнание греческого не разоблачило его. Искренность признания растрогала Септимия Севера. Он, как и обещал, простил лже-Квинтилиану его прегрешение и даже назначил небольшую пожизненную пенсию в десять-двенадцать тысяч сестерциев, но виллу несчастных заговорщиков оставил себе…
— Вот, монсиньор, — закончил с поклоном незнакомец, — и вся история.
— Однако, — заторопил его Наполеоне Орсини, которого ничто не могло отвлечь от главного. — Что с сокровищем? Где оно?
— Квинтилиан захоронил его под последней ступенькой лестницы в конце одного из переходов, и написал на камне над кладом по-гречески: «Ev9a keitoci n шvxn тоv кобмоv» («Здесь заключена душа мира»). То была предосторожность на случай, если он сам не сможет вернуться за сокровищем и будет вынужден послать за ним кого-нибудь из друзей.
— И сокровище все еще там, куда его спрятали?
— Весьма возможно.
— И тебе известно, где? Незнакомец возвел глаза к солнцу.
— Монсиньор, — сказал он, — сейчас одиннадцать часов утра. Мне предстоит пройти еще шесть миль, меня, без всякого сомнения, не раз задержат в дороге, но, тем не менее, я должен быть в три часа пополудни на площади Святого Петра, чтобы получить свою долю всесвятейшего благословения.
— Но если ты мне укажешь, где клад, это тебя не слишком задержит.
— Окажите мне честь сопроводить меня до границ ваших владений, монсиньор, и, может быть, на избранном нами пути мы найдем то, чего вы так желаете.
— Укажи мне дорогу, — сказал Орсини. — Я провожу тебя.
И поскольку путник направился тем же путем, что пришел, капитан поспешил за ним, с трудом поспевая за стремительной походкой странного незнакомца.
Проходя мимо обломков, вывороченных из гробницы Аврелиев, паломник указал Наполеоне Орсини на погашенный факел, некогда послуживший для обследования внутреннего устройства колумбария. Движимый алчностью, капитан мгновенно истолковал жест паломника и схватил факел.
Среди каменных осколков и кусков мрамора лежал толстый железный лом; путник прихватил его и продолжил путь.
Орсини меж тем зажег факел у печи, где выпекали солдатский хлеб.
Его гость шел с решительностью человека, прекрасно знакомого с внутренним устройством виллы, и вышел к мраморной лестнице, ведшей к купальне наподобие тех, что мы еще сегодня можем увидеть в Помпеях.
Она представляла собой длинную прямоугольную подземную залу, освещавшуюся лишь через две отдушины, теперь заросшие травой и колючками. Зала была перегорожена мраморными плитами в шесть ступней высоты и три — ширины. Их украшала резьба, а посреди каждой была выточена голова нимфы, напоминавшей барельеф в Сиракузах.
Впрочем, купальня уже давно не служила по назначению. Канальцы, по которым текла вода, были разбиты во время раскопок и при закладке фундамента крепостных стен, а краны растащили солдаты, сочтя, что, будь то медь или бронза, эти куски металла чего-то да стоят.
Что до самой купальни, то ее использовали как дополнительный погреб, где хранились — вернее, были свалены как попало — пустые бочки.
Путник на мгновение задержался на нижней ступеньке лестницы, окинул взглядом внутренность залы и направился к плите, расположенной справа от двери. Подойдя к ней, он уперся концом своего лома в глаз нимфы, находившейся в центре резного узора. Понадобилось легкое усилие (пружина заржавела от времени), чтобы перегородка дрогнула и, повернувшись на шарнирах, приоткрыла темный вход в подземелье.
Орсини, чье сердце готово было выскочить из груди от переполнявших его надежд, следил за каждым движением незнакомца и устремился было к лестнице, верхние ступеньки которой можно было различить, но тут спутник удержал его.
— Подождите, — произнес он. — Эту дверь не открывали добрых двенадцать столетий. Надо дать время улетучиться спертому воздуху. Иначе пламя вашего факела погаснет, а вы сами не сможете дышать.
Оба застыли на пороге, но молодого человека обуяло столь сильное нетерпение, что он настоял на немедленном спуске, а там — будь что будет.
Тогда путник передал ему лом, взял факел, чтобы осветить дорогу, которую собирался показывать, и спустился на десять ступеней по лестнице, ведущей в подземелье. Однако Орсини уже на четвертой был вынужден задержаться: могильный воздух был смертоносен для всего живого.
Паломник увидел, что капитан пошатнулся.
— Подождите здесь, монсиньор, — сказал он. — Я сейчас сделаю так, что вам можно будет спуститься.
Наполеоне Орсини хотел подтвердить, что согласен, но голос изменил ему. То был некогда описанный Данте воздух ада, столь тяжелый, что заглушал даже жалобы грешников и умерщвлял нечистых гадов.
Молодой человек поднялся на две ступеньки, чтобы глотнуть свежего воздуха, и, все более и более удивляясь, стал следить глазами за спутником: того не смущали ни смрадный дух, ни зловещая тьма, словно он из иной плоти, не подвержен обычным слабостям других людей и не испытывает тех же потребностей, что и остальные.
Примерно через сотню шагов факел стал хуже виден, он уже не отбрасывал отсветов на стены, не освещал ни свода, нависшего над головой неизвестного, ни плит, по которым он шел.
Затем капитану показалось, что еле заметный свет смещается кверху. Это, видимо, свидетельствовало о том, что странный человек, достигнув дна подземелья, стал подниматься по другой лестнице.
Вдруг темную глубину затопил поток света с противоположной стороны, а в мрачное сырое пространство ворвалось дыхание жизни, гоня, если можно так выразиться, смерть перед собой.
Наполеоне Орсини показалось, будто эта черная богиня пролетела рядом и, убегая, коснулась его крылом.
Тут он сообразил, что уже может спуститься к своему спутнику.
Едва уняв дрожь, он сошел вниз по липким ступеням. Незнакомец ожидал его в другом конце подземелья, поставив ноги на первую и третью ступени.
Наклонив к земле факел, он разглядывал камень, на котором ясно прочитывались греческие слова «EvGa кеiтаi n шvxn тоv» коадш» — знак, указывающий на клад.
Свет, струившийся по ступенькам, исходил из отверстия, которое путник проделал, приподняв мощными плечами одну из плит дорожки, опоясывающей виллу.
— А теперь, монсиньор, — произнес он, — вот камень, вот лом и факел… Благодарю вас за гостеприимство. Прощайте!
— Как! — с нескрываемым удивлением вскричал Наполеоне Орсини. — Ты даже не дождешься, пока я извлеку клад?
— А зачем?
— Чтобы взять причитающуюся тебе долю. Губы незнакомца скривились в усмешке.