— Да, герцог, да, это супружество абсолютно необходимо спасти, ведь если король заскучал, где, у кого он станет искать развлечения? Вот что ужасно!
— Вы сказали, монсеньер, что король наделен неутомимой, пламенной натурой.
— Это настоящий огонь, господин герцог.
— Я не раз слышал, что темпераменты подобного склада нуждаются в том, чтобы их укротили либо смягчили. Укротить — это зачастую невозможно, зато смягчить — задача куда более достижимая. Ведь существуют же некоторые обряды усмирения, в особенности в обиходе религиозных общин?
— Кровопускания, хотите вы сказать, господин герцог. У себя в монастырях мы это называем «минуциями»; слово это происходит от латинского minutio note 44. Так, монахи картезианского ордена подвергаются такому обряду раз в год.
— Э, монсеньер, об этом можно подумать… Утомительные упражнения, игра в мяч, плавание, строгий распорядок дня.
— Господин герцог, не будем забывать: мы же с вами говорим о том, что король скучает, мы хотим развлечь его.
— Но у нас, монсеньер, возникла необходимость найти способы для развлечения короля.
— Я помню об этом, господин герцог.
— Так его не развеселишь — что правда, то правда. Ми-нуции — это лечение, а не забава, и потому они здесь не подойдут.
— Тут еще есть некая тонкость, господин герцог, и вы как дворянин оцените мою щепетильность. Ведь персона монарха священна, не так ли?
— Вне всякого сомнения.
— Следовательно, как мне кажется, неприкосновенность царственной особы была бы нарушена, если бы кто-то вздумал пускать его величеству кровь, ограничивать короля в пище. Подобные средства…
— … в ходу у монахов и хирургов — это верно, а здесь бы лучше что-нибудь подобающее лицу государственному.
— Вы не станете пользоваться такими способами, господин герцог.
— Признаться, я предпочел бы отдать королю всю мою
кровь и сам умереть от голода, лишь бы он мог удовлетворять свой аппетит и поступать сообразно своему темпераменту.
— Ну вот, видите, герцог: опять возникают затруднения.
И Ришелье снова впал в молчаливую задумчивость.
— У меня сейчас вдруг возникла идея, — сказал Флё-ри, — по поводу моего сомнения, ведь тот, кто говорит о щепетильности, всегда разумеет вопросы совести. И вот какой вопрос пришел мне на ум…
— Я здесь затем, чтобы слушать вас, монсеньер, и я весь внимание.
— Допустим, что король, будучи повелителем, а ведь он, в конце концов, повелитель, — так вот, повторяю, допустим, он стал бы делать то, что ему вздумается…
— Это и надо допустить.
— Тогда наш долг состоял бы в том…
— … в том, чтобы покориться, монсеньер.
— А если он станет поступать дурно?
— Тогда нам подобает скорбеть о нем и не подражать ему, — благочестиво изрек Ришелье.
— Великолепно, герцог. Послушайте, какой у меня вопрос совести. Когда бы вы, к примеру, знали, что короля на охоте понесет лошадь, которая вместе с ним ринется в пропасть глубиной в двадцать футов, если только на пути, ведущем к этой пропасти, королю не встретится небольшой овражек фута в три-четыре…
— Монсеньер, я бы перерезал лошади поджилки, чтобы она сбросила короля в тот небольшой овражек.
— Не правда ли? Следите же, господин герцог, хорошенько следите за ходом моей мысли. Если представить на минуту, что пылкость его натуры увлечет короля в бездну греха, кто знает, не нанесет ли он, погрязнув в этих заблуждениях, урона своему доброму имени и благу государства?
— Это рассуждение безукоризненно, монсеньер.
— И что же тогда делать? Разве не позволительно в таком случае выбрать для короля овражек, в который он соскользнет с наименьшим риском для своей чести и чести страны?
Ришелье сделал вид, будто задумался над этой мыслью, якобы не вполне понятной для него.
— Я отдаю себе отчет, — продолжал Флёри, изрядно раздосадованный тем, что его вынуждают вдаваться в подробности, от которых он куда охотнее воздержался бы, — что королю от природы присуща слабость к определенного рода удовольствиям. Его величество кинется в них вслепую: вы, зная короля почти так же хорошо, как я, не можете иметь на сей счет ни малейшего сомнения, — итак, повторяю, король кинется в них вслепую; но разве в подобном случае нашим долгом, и, заметьте, долгом священным, не будет направлять эти наклонности в нужное русло?
— Очень хорошо! Превосходно! Я начинаю понимать, монсеньер! — вскричал Ришелье.
— Но возможно ли, — продолжал министр, — делать это иначе, чем создавая видимость, будто одобряешь такие поступки?
Едва лишь эта неосторожная фраза, которой Ришелье ждал вот уже добрых полчаса, слетела с уст кардинала, как герцог устремился на нее, словно ястреб на куропатку, измотанную его хищным охотничьим кружением.
— Одобрять?! Одобрять безнравственность короля?! — вскричал он, подскочив на месте. — О монсеньер, какие слова вы сейчас произнесли!
— Нет, нет, я не сказал этого, герцог. Боже мой, нет, я ничего такого не сказал! Кто говорит о безнравственности, что вы?
— Это меня изумило, монсеньер, ведь в конце концов всей своей добродетелью король обязан лишь вам одному, поскольку его темперамент столь сильно препятствует ей.
— Несомненно, несомненно так, а теперь он как раз готов к тому, чтобы ее утратить.
— Вы полагаете?
— Все говорит об этом: он мало-помалу отдаляется от королевы.
— О, нет, монсеньер, это невозможно! Говорят, королева в положении…
— Это ровным счетом ничего не доказывает, — промолвил кардинал несколько менее благочестиво, чем то пристало бы епископу Фрежюсскому, и несколько менее фривольно, чем это сделал бы кардинал Дюбуа, архиепископ Камбрейский и преемник Фенелона. — Королева может подарить Франции дофина, но не стать от этого возлюбленной своего мужа. Одним словом, я считаю, что у короля достаточно времени, чтобы тратить его попусту: он вот-вот погубит свой брак и себя с ним вместе, по поводу чего мы с вами только что пришли к полному единодушию. И тут я возвращаюсь к уже высказанному мнению. Речь идет не о добре и зле, а лишь о выборе между большим или меньшим злом; вопрос не в том, как уберечь добродетель короля, ибо он преисполнен твердой решимости поскорее с ней расстаться, а в том, как сделать его меньшим грешником, чем он способен стать.
Ришелье возвел глаза к Небесам.
— Вообразите, герцог, каково нам будет, если мы узнаем, что наша бедная королева покинута, если для его величества настанет момент, когда он будет выставлять напоказ перед светом свои любовные интрижки?
— Немыслимо, монсеньер! Немыслимо! При тех высоких принципах, которые он почерпнул у вашего преосвященства…
— Э, герцог, опасность вездесуща, соблазны обступают нас. Они воплощены и в госпоже де Шароле, которая собственноручно подсовывает стишки в карман короля, и в графине Тулузской, которая позволяет его величеству любоваться ею в Рамбуйе, наконец, во всех женщинах, которые, стоит королю пройти мимо, словно говорят ему: «Взгляните же, государь, перед вами ваши подданные, готовые стать вашими покорными служанками!»
— Он кончит тем, что падет, увы, монсеньер, падет наперекор всему, что могли бы предпринять вы и что готов сделать я.
— Какая ужасающая ответственность ложится на нас, господин герцог, на тех, кто, видя зарождение