Олимпия опять попыталась бежать, но еще через сто шагов ей снова пришлось остановиться: кровь, сначала бросившаяся ей в голову, теперь вся прихлынула к сердцу, так что она стала задыхаться.
Потом в висках застучало, и ей казалось, что каждое биение пульса отдается в ушах, тихонько нашептывая: «Д'Уарак! Д'Уарак!»
Случайность… Все же это была только случайность.
Но как можно поверить в такую случайность?
Неужели настойчивость, которую проявила Олимпия, требуя, чтобы ее провели к хозяину дома, была случайностью? А деньги, которые она дала служанке, и другие, которые она ей пообещала, — тоже случайность?
Как не поздравить себя со всеми этими совпадениями, если тебя зовут д'Уараком?
— О! — прошептала Олимпия. — Я и отсюда прямо слышу его. Он скажет себе: «Она знала, где я живу, вот и примчалась, а увидев меня, бросилась бежать, потому что она, как Галатея, хотела, чтобы ее преследовали. Теперь, когда она возвестила о своем прибытии, ей больше ничего не надо, как только чтобы я искал ее и нашел!»
Боже! А Баньер?
Если Баньер обо всем узнает, как он сможет примириться с этим утренним визитом к его давнему сопернику, более того — к врагу? Как ему, Баньеру, поверить в эту случайность, если даже сама Олимпия, ее жертва, с трудом в нее верит?
Разве все не складывается, как нарочно, чтобы изобличить женщину, и без того уже слишком подозреваемую?
А главное, эта ее торопливость: рано встать, выйти одной, забрести в уединенное место, и все затем, чтобы ей неожиданно встретился… и кто же? Аббат д'Уарак, бич спокойствия Баньера, после г-на де Майи второе для него пугало.
Увы! Никогда, почти никогда женщина, столкнувшись с подобным сочетанием видимостей, не находит в себе смелости быть искренней, особенно если эта женщина находится в таком положении, как Олимпия. Она склоняет голову под грузом былого, запрещающего ей это, и надеется все искупить молчанием, в котором малейшее эхо прежних бурь пугает ее и ранит.
Итак, придется с самого начала обзавестись тайной — тайной от человека, которого она любит, которого боготворит; человека, в жертву которому она принесла любовь знатного вельможи и самого короля; человека, в служении которому она решила видеть отныне единственную цель и средоточие всех своих помыслов, судью всех своих поступков.
Она это сделает, сделает любой ценой: она будет хранить молчание о том, что сейчас произошло, не ради себя, но ради него.
Баньер никогда не поверит тому, чему и в самом деле почти невозможно поверить.
Возможно, он и притворился бы, будто верит, но тогда ему станет еще больнее, ведь в глубине сердца он верить ей не будет.
Оказавшись таким образом во власти всех невзгод своей прежней жизни, Олимпия решилась лгать. Поэтому в гостиницу она вернулась, боясь, что застанет Баньера уже проснувшимся, как ей того хотелось бы, если бы все вышло, как замышлялось, и она, увидев мужа на ногах, сразу объявила бы ему добрую весть.
Свернув на улицу Вержетт, где они остановились, она увидела Баньера.
Он стоял у окна: он ждал ее.
Лицо Баньера омрачала забота. Его счастье было покамест слишком свежо, чтобы внушать ему уверенность. Новоиспеченный собственник не сразу привыкает наслаждаться богатой жатвой со своих полей и урожаем своих плодов. Покупатель, делая первый выстрел в только что приобретенных угодьях, поневоле озирается, опасаясь, что вчерашний сторож все еще вправе притянуть его к суду за то, что он охотится на чужих землях.
Итак, Баньер ждал уже минут пятнадцать.
Проснувшись и не найдя Олимпии рядом с собой, Баньер успел пройти одну за другой все ступени от сомнения до тревоги, от сумерек до полночного мрака.
И весь этот скорбный путь, мысленно пройденный Баньером, то и дело озарялся вспышками зловещих прозрений.
Олимпия уже задумывается? Рановато. Ей стало скучно смотреть на своего спящего супруга? Она отправилась гулять по Лиону в одиночестве? Или ее выманило наружу какое-нибудь письмо, которое она утаила от него, Баньера?
Вот какие вопросы задавал себе наш герой, и только все более беспорядочные удары собственного сердца были ему ответом.
Заметив Олимпию, он так и подпрыгнул.
При виде жены почти все это сразу вылетело у него из головы. Он боялся, что больше не увидит ее, и вот она снова перед ним. в Баньер бросился к дверям комнаты, распахнул их и принял Олимпию в свои объятия.
Она была еще в замешательстве и очень бледна.
После того как он прижал ее к груди и расцеловал, словно Гарпагон, лобызающий свою вновь обретенную шкатулку, Баньер понемногу стал замечать эту ее бледность и смущение.
Олимпия хоть и была великой актрисой, но, когда сердце комедиантки не свободно, она больше не великая и не актриса, а просто бедная влюбленная женщина.
— Ты откуда? — спросил Баньер. — Куда ты ходила, почему оставила меня, спящего, в одиночестве, так что, открыв глаза, я тщетно искал тебя? Так откуда ты?
— Какой любопытный!
— Я хочу это знать, — нежно сказал Баньер.
— А если я не хочу тебе этого говорить? — отвечала Олимпия, пытаясь разыграть сцену кокетства.
Но они были не в театре, и Баньер не роль играл: у него была собственная жизнь, он томился своими настоящими страстями.
— Ах, не хочешь говорить? — произнес он. — Что ж! Тогда я сам угадаю.
— Попробуй. Если угадаешь правильно, я скажу: да.
— Ты ходила искать дом?
— Угадал.
— Тот маленький дом?
— Какой маленький дом? И она поневоле покраснела.
— Ну как же, этот домик на берегу Соны, помнишь? Ты еще вчера с холма мне его показывала.
Олимпия не отвечала.
— Ты прекрасно знаешь, — продолжал Баньер с легким нетерпением, — тот, о котором ты мне столько говорила, с деревьями, растущими вдоль дороги; красивый маленький дом, который так тебе нравился и который, я уверен, ты наняла, чтобы преподнести мне его к моему пробуждению как свадебный подарок.
— Что ж, верно, — вынуждена была признаться Олимпия.
— И…
— Его уже наняли.
— Наняли?
— Да.
— И ты отступила перед этим препятствием, ты, Олимпия, мадемуазель де Клев? Ты признала невозможность? Да ну, ни за что не поверю.
— Тем не менее придется поверить: в этом доме живут.
— Кто?
— Откуда мне знать? Некто, кто настаивает на своем праве первенства.
— Неужели нашелся мужчина, столь жестокий, чтобы отказать моей Олимпии в том, что ей желанно?
— Похоже, что нашелся, коль скоро мне было отказано. Дравда, это был не мужчина.
— А! Женщины?