— Таким образом вы, отдав мне все, теперь все у меня отнимаете.
— Но ваши притязания, сударь…
— Мои притязания, сударыня, вполне естественны для того, чья любовь от обладания не гаснет, а разгорается все сильнее. О, вы ведь не ревнивы, это заметно.
— Так что же нам делать? — с печальным видом спросила Каталонка.
— Если ваше сердце не подсказывает вам средства меня удовлетворить, мне прибавить нечего.
— Ах! — вскричала мнимая Олимпия. — Неужели вы думаете, что в этом мире так легко достигнуть согласия между своей сердечной склонностью и славой?
— Ваша слава? Э, сударыня! — заметил аббат, обретя некоторую твердость. — Уж не находите ли вы, что принадлежать господину д'Уараку для вас меньшая слава, нежели господину Баньеру?
— Разумеется, нет, но…
— О, все то, что вы говорите, сударыня, не более чем жалкие отговорки. Если бы вы любили этого человека немножко меньше, а меня любили больше…
Тут Каталонка сделала вид, будто она плачет. Аббату эти притворные слезы казались настоящими слезами Олимпии, и тем не менее он держался стойко.
— Есть одно обстоятельство, которое вам надобно усвоить, — заявил он.
— Какое?
— Я доведен до крайности.
Рыдания мнимой Олимпии усилились. Умение плакать принадлежало к числу ее самых выдающихся театральных талантов.
— Ну, что с вами такое? — произнес аббат, поневоле смягчившись.
— Да вы же сами видите, сударь, я плачу.
— Плачьте, но примите какое-нибудь решение.
— О, все уже решено, сударь, по крайней мере с вашей стороны. Оставьте меня, оставьте женщину, которая, как вы сами только что сказали, отдала вам все.
— «Оставьте», «оставьте»! Знаю, вы только того и хотите, чтобы я вас оставил, — мало-помалу начал переходить к самозащите аббат.
— Я?
— Без сомнения. В сущности, вся эта сцена, которую вы мне тут устраиваете, не более чем следствие прихоти.
— Прихоти?
— Разумеется.
— Бедняга Баньер, стало быть, сегодня отнимает у вас нечто новое, что еще не успел отнять вчера?
— Да, конечно, ведь он отнял у меня мою веру в вас.
— Если так, — вскричала мнимая Олимпия, — если вы мне больше не верите, значит, я очень несчастна!
И слезы еще обильнее хлынули у нее из глаз, сопровождаемые всхлипываниями. Аббат молчал.
— В конце концов, — простонала она, — чего вы от меня требуете?
Он приблизился, желая утешить ее и смягчить боль от ран, нанесенных гордости, бальзамом любовного прощения. Но она оттолкнула его:
— О нет, оставьте меня, жестокий!
— А вы сами, разве вы не жестоки во сто, в тысячу раз более, чем я?
— Ах, — воскликнула Каталонка, — знайте же, что я хотела иметь дело с другом, а не тираном.
— Так скажите мне, чего вы желаете.
— Нет. Вы пришли сюда, чтобы диктовать свои условия, а я посмотрю, должна ли я их принять; я посмотрю, имею я дело с человеком, который вправду любит меня,
или с деспотом, который намерен мной распоряжаться, навязывая свою волю на каждом шагу.
— Бог с вами, с чего вы это взяли?
— И однако же…
— Но вы прекрасно знаете, что мое единственное желание — сделать вас счастливой.
Она покачала головой, и, несмотря на темноту, аббат угадал это движение.
— Вы сегодня доказали мне это, не так ли? — промолвила она.
— А, — закричал взбешенный аббат, — так ваше счастье состоит в том, чтобы позволять этому лицедею ласкать вас у меня на глазах!
— Вы просто злобный безумец, — заявила Каталонка, — и сами не понимаете, что говорите.
— Но, мне сдается, я видел это собственными глазами, — настаивал аббат.
— Вы?
— Да, я!
— Ну так вот: вы ничего не видели. Аббат так и подскочил на софе и возопил:
— Ах ты черт, это уж чересчур!
— Нет, — продолжала Каталонка, — вы не видели ничего, иначе сейчас вы бы пели мне хвалы.
— Это уж чересчур! Разве я не видел, как он обцеловал вам щеки? Не видел, как он привлек вас и усадил к себе на колени? Выходит, я ничего не видел?
— Именно! Ведь если вы видели это, вы должны были также увидеть знаки, которые я вам делала, улыбки, которые вам посылала, дабы вы терпеливо снесли эту игру.
— Ничего подобного я не заметил.
— Тогда, мой дорогой друг, вы совсем старомодны.
— В любом случае, вы уготовили мне прекрасную роль.
— Черт возьми! Именно такую приберегают для тех, кто столь нескромен, что позволяет себе распоряжаться в чужом доме.
— В любом случае вы себя вели совсем не так, как обещали.
— Можно подумать, что вы обещали мне ни с того ни с сего ворваться в дом, предлагая две тысячи луидоров и шесть тысяч ливров ренты! Или, может быть, вы мне обещали, что во время ваших нежных признаний и прелестных обещаний, во время пылких рукопожатий и дурацких коленопреклонений господин Баньер, и так уже ревнивый, спрячется в соседней комнате? Обещали вы мне, что он оттуда услышит все, что вы скажете, увидит все, что вы сделаете? Наконец, разве вы обещали, что навлечете на себя самого этот ужасный урок, а на меня — кошмарную сцену?
— Надо было меня предупредить, — смягчаясь, промолвил он.
— А что я, по-вашему, делала, близорукое чудовище?
— Вы меня предупреждали?
— Да я челюсть вывихнула, шепча вам предостережения; у меня чуть надбровные дуги не лопнули, когда я вращала глазами, стараясь привлечь ваше внимание; у меня палец на ноге весь синий, оттого что я била носком по вашему креслу, которое вы так нескромно придвинули к моей софе.
— А я ничего не заметил!
— Вы самый последний ветреник и самый неисправимый слепец. Все, что с вами случилось плохого, произошло по вашей же вине.
— Увы!
— А теперь еще хнычете — это очаровательно, обвиняете других — это куда как милосердно. А страдать между тем придется мне.
— Вам придется страдать?
— Вы в этом сомневаетесь? Или вы полагаете, что после вашего ухода господин Баньер стал со мной церемониться? Вы думаете, он так же слеп и глух, как вы? Да и будь он слепым и глухим, ручаюсь вам, что он отнюдь не безрукий.
— Ах, Боже правый! Он угрожал вам?
— Угрожал? Вы весьма добры. Он избил меня.
— Избил?.. Вас? О, мой бедный ангел! Этот негодяй посмел вас бить!
— К счастью, он обратил на меня весь свой гнев, что в вообще-то не слишком весело. Я ведь боялась, как бы он не обрушился на вас. Он убил бы вас на месте. Он неистовый.