«… или я заколю вашего ребенка!»
«Негодяй!» — прошептала графиня.
«О! — ответил тюремщик. — Здесь каждый за себя, и в глазах жалкого тюремщика его жизнь стоит жизни благородной графини!»
Графиня зажала рукой рот дочери, чтобы ребенок молчал. В себе же она была уверена и знала, что после угрозы тюремщика не проронит ни звука.
Вот что увидела графиня сквозь прутья решетки и что едва не заставило ее вскрикнуть, если бы не угроза тюремщика.
Впереди шли два человека в черном и несли каждый по факелу; за ними — человек, державший в руках развернутый пергамент, с которого свисала большая красная восковая печать; следом за ним — еще один человек в маске, закутанный в коричневый плащ, и последним шел священник… Они вошли в камеру один за другим, но графиня ни словом, ни движением не выдала своего волнения, хотя в полутьме коридора виднелась еще более зловещая группа. Прямо против двери стоял, опершись обеими руками на рукоять длинного прямого меча без ножен, человек в наполовину черном, наполовину красном костюме; за ним шесть братьев милосердия в черных рясах с капюшонами, прикрывающими лицо, с прорезями для глаз, держали на плечах гроб, а позади поблескивали дула мушкетов стоявших вдоль стены дюжины солдат. Два человека с факелами, человек с пергаментом, человек в маске и священник вошли, как я уже сказал, в камеру, и дверь за ними закрылась, оставив палача, братьев милосердия и солдат в коридоре.
Граф стоял, опершись о стену, и на ее темном фоне отчетливо выделялось его бледное лицо. Он пытался увидеть за решетчатым окном испуганные глаза, которые, он знал, не отрываясь, следят за происходящим. Как ни внезапно и ни безмолвно появились эти люди, он не сомневался в участи, ожидающей его. А если бы, по счастью, он и сомневался, эти сомнения продлились бы недолго.
Те двое, что держали факелы, встали по обе стороны от него; человек в маске и священник остались у дверей, а державший пергамент выступил вперед.
«Граф, — спросил он, — чиста ли ваша совесть пред Богом?»
«Да, насколько это возможно, — спокойно ответил граф, — мне не в чем себя упрекнуть…»
«Тем лучше, — продолжал человек с пергаментом, — поскольку вы осуждены, и я сейчас зачитаю вам ваш смертный приговор».
«Какой суд его вынес?» — насмешливо спросил граф.
«Всевластное правосудие герцога».
«По какому обвинению?»
«По обвинению, выдвинутому августейшим императог ром Карлом Пятым».
«Хорошо… Я готов выслушать приговор».
«На колени, граф! Осужденному на смерть подобает выслушивать приговор на коленях».
«Да, когда приговоренный виновен, но не тогда, когда он невиновен».
«Граф, законы для всех одинаковы: на колени — или мы вынуждены будем применить силу!»
«Попробуйте!» — сказал граф.
«Пусть стоит, — промолвил человек в маске, — только пусть осенит себя крестным знамением, чтобы отдать себя на милость Господню».
При звуке этого голоса граф вздрогнул.
«Герцог Сфорца, — сказал он, повернувшись к человеку в маске, — благодарю тебя!»
«О, если это герцог, — прошептала графиня, — может быть, его можно просить о помиловании!»
«Молчите, сударыня, если вам дорога жизнь вашего ребенка!» — еле слышно произнес тюремщик.
Графиня издала стон; граф услышал его и вздрогнул. Он отважился сделать жест, как бы говоривший: «Мужайтесь», а затем перекрестился, как предложил ему человек в маске, и громко сказал:
«Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!»
«Аминь!» — прошептали присутствующие.
Тогда человек, державший пергамент, начал читать приговор. Он был вынесен именем Франческо Марии Сфорца по требованию императора Карла Пятого и осуждал Франческо Маравилью, агента короля Франции, на смерть; его надлежало казнить ночью в камере как изменника, шпиона и разглашателя государственных тайн.
В этот момент до ушей графа донесся второй стон, настолько слабый, что он один услышал его, точнее, догадался о нем.
Он взглянул в ту сторону, откуда до него донесся этот горестный вздох. «Хотя приговор герцога несправедлив, — сказал он, — я принимаю его без
волнения и гнева, но все же, поскольку, даже если человек не может защищать свою жизнь, он обязан защищать свою честь, я хочу обжаловать приговор герцога».
«И кому?»
«Моему повелителю и королю Франциску Первому в первую очередь, а затем будущему и Господу Богу! Господу Богу, под чьим судом все люди, а особенно князья, короли и императоры».
«Это единственный суд, которому ты доверяешь?» — спросил человек в маске.
«Да, — ответил граф, — и я назначаю тебе предстать перед ним, герцог Франческо Мария Сфорца!»
«И когда же?» — спросил человек в маске.
«В тот же срок, в какой Жак де Моле, великий магистр ордена тамплиеров, назначил предстать перед судом Господним своему судье, то есть через год и один день. Сегодня пятнадцатое ноября тысяча пятьсот тридцать четвертого года; значит, шестнадцатого ноября тысяча пятьсот тридцать пятого года, герцог Франческо Мария Сфорца, ты меня слышишь?»
И он простер руку в сторону человека в маске в знак вызова и угрозы. Если бы лицо герцога не было прикрыто маской, то несомненно стало бы видно, как он побледнел, ибо, конечно, это был сам герцог, пожелавший присутствовать при агонии своей жертвы. В это мгновение осужденный был победителем, а судья трепетал перед ним.
«Довольно, — сказал герцог, — ты можешь провести четверть часа, что тебе остались до свершения приговора, со святым отцом».
И он указал на священника.
«Постарайся уложиться в четверть часа, потому что тебе не отпущено ни одной минутой больше».
Потом, повернувшись к священнослужителю, он промолвил:
«Отец мой, выполняйте свой долг».
Затем герцог Сфорца вышел, уводя за собой обоих факельщиков и человека с пергаментом.
Но дверь за собой он оставил распахнутой, дабы ему и его солдатам можно было следить за каждым движением осужденного, от которого он отошел из уважения к тайне исповеди на такое расстояние, чтобы до него не доносились голоса.
Из-за решетки снова раздался вздох, заставив затрепетать сердце осужденного. Графиня надеялась, что осужденный и священник останутся наедине, и тогда, может быть — как знать? — мольбы и слезы, вид женщины, умоляющей на коленях спасти ее мужа, и ребенка, умоляющего спасти отца, убедят священнослужителя на секунду отвернуться и позволить графу бежать.
Это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула… Эммануил Филиберт вздрогнул. Временами он забывал, что перед ним сын, рассказывающий о последних мгновениях жизни своего отца, и ему казалось, что он читает страницы какого-то страшного предания.
Но какое-нибудь слово внезапно возвращало его к действительности и заставляло вспомнить, что этот рассказ не вышел из-под холодного пера историка, что это сын повествует о предсмертных минутах родного отца.
— Итак, это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула, — продолжал Одоардо, на минуту прервавший рассказ, когда он увидел, что Эммануил сделал какое-то движение, — поскольку с другой стороны, за дверью, она видела все то же зловещее зрелище, освещенное факелами и чадящими лампами в коридоре, страшное, как видение, и убийственное, как сама действительность. Около графа, как я уже сказал, остался один священник. Граф, не интересуясь, кем ему послан последний утешитель, опустился перед ним на колени. Началась исповедь, исповедь странная, потому что тот, кто должен был сейчас умереть, совсем, по-видимому, не думал о себе, а думал только о других; слова, казалось сказанные