узнать что-либо, узнают это последними или не узнают вовсе.
Пусть нам простят это длинное историко-критическое отступление, но ведь при дворе, где так много было галантных, образованных и прелестных дам, именно она заставила своего царственного любовника носить ее цвета — цвета вдовы, черный и белый, а своим прекрасным языческим именем Диана внушила ему мысль взять себе в качестве герба полумесяц со следующим девизом: «Donee totum impleat orbem!» note 28
Мы уже сказали, что позади короля Генриха II, имевшего по правую руку мадам Маргариту Французскую, а по левую — герцогиню Валантинуа, ехал дофин Франциск, и рядом с ним находились: справа — его сестра Елизавета, а слева — его невеста Мария Стюарт.
Дофину было четырнадцать лет, Елизавете — тринадцать, Марии Стюарт — тринадцать, всем троим вместе — сорок.
Дофин был слабый и болезненный мальчик, бледный, с каштановыми волосами, с бесцветными глазами, обычно ничего не выражавшими, кроме тех случаев, когда он смотрел на юную Марию Стюарт — тогда они оживлялись, и в них отражалось желание, превращающее ребенка в молодого человека. В остальном же, не имея склонности к упражнениям в силе и ловкости, чем так увлекался его отец-король, он, казалось, постоянно находился во власти какого-то недуга; врачи напрасно искали его причину: если бы они руководствовались памфлетами того времени, то, возможно, отыскали бы ее в той главе из «Двенадцати цезарей», где Светоний рассказывает о том, как Нерон с матерью Агриппиной прогуливались в закрытых носилках. Поспешим, однако, сказать, что народ сильно ненавидел Екатерину Медичи как иностранку и католичку, и потому не следует верить на слово всем пасквилям, ноэлям и сатирам того времени, тем более что почти все они вышли из-под печатного станка кальвинистов. Распространению этих злых слухов, прошедших через века и в наше время обретших почти историческую достоверность, немало способствовали безвременные кончины двух молодых принцев — Франциска и Карла, которым их мать предпочитала Генриха.
Принцесса Елизавета, хотя ей было годом меньше, чем дофину, была гораздо взрослее его. Ее рождение было и семейной радостью, и общественной, потому что в то время, когда она появилась на свет, заключался мир между королем Франциском I и королем Генрихом VIII. Таким образом, та, которая должна была, выйдя замуж, принести мир с Испанией, родившись, принесла мир с Англией. Впрочем, ее отец Генрих II так высоко ценил ее характер и красоту, что, раньше нее выдав замуж за герцога Лотарингского ее младшую сестру мадам Клод, на чьи-то упреки за нанесенный тем самым старшей дочери вред ответил: «Моя дочь Елизавета не из тех, кто довольствуется герцогством в приданое, ей нужно королевство, и не из маленьких, а, напротив, великое и благородное, потому что ей самой присущи величие и благородство во всем».
Она получила обещанное королевство и вместе с ним получила горе и смерть!
Увы! Не лучшая участь ожидала прекрасную Марию, ехавшую по левую руку от своего жениха- дофина.
Есть настолько несчастные судьбы, что слухом о них полнится весь свет, и они, после того как привлекли к себе внимание современников, спустя столетия привлекают к себе взгляды потомства, стоит только произнести какое-нибудь имя, напоминающее о них.
Таковы несчастья прекрасной Марии, несчастья, быть может, в какой-то мере заслуженные, но настолько превзошедшие обычную меру, что ошибки и даже преступления виновной кажутся ничтожными по сравнению с чудовищной карой.
Но в это время юная королева Шотландии весело шла по жизни, омраченной в самом начале смертью ее отца, рыцарственного Якова V: мать несла за нее унизанную терниями корону Шотландии, которая, по последним словам ее отца, «через женщину пришла и через женщину должна уйти!». 20 августа 1548 года она прибыла в Морле и впервые вступила на землю Франции, где прошли самые лучшие годы ее жизни. С собой, как гирлянду шотландских роз, она привезла четырех Марий; все они родились в один год и месяц с ней и звались: Мэри Флеминг, Мэри Ситон, Мэри Ливингстон и Мэри Битон. Сама она была тогда прелестным ребенком, а взрослея, мало-помалу становилась прелестной девушкой. Ее дяди, Гизы, видевшие в ней воплощение своих обширных честолюбивых планов, простиравшихся не только на Францию, но через нее и на Шотландию, а может быть, и на Англию, окружали ее настоящим поклонением.
Так, кардинал Лотарингский писал своей сестре Марии де Гиз:
«Ваша дочь очень выросла и с каждым днем становится все добрее, красивее и добродетельнее; король часто беседует с ней, а она, как двадцатипятилетняя женщина, может толково и умно поддержать разговор».
Это в самом деле был бутон ослепительной розы, который должен был раскрыться для любви и наслаждений. Она не умела делать ничего из того, что ей не нравилось, но зато со страстью делала все, что ей нравилось: если танцевала — то до упаду; если скакала верхом — то галопом, пока не загоняла лучшую лошадь; если слушала концерт — то музыка вызывала в ней дрожь. Всеми обожаемая, заласканная, избалованная, сверкая драгоценными украшениями, она в свои тринадцать лет представляла одно из самых больших чудес двора Валуа, столь богатого чудесами. Екатерина Медичи, не очень жаловавшая кого-либо, кроме своего сына Генриха, говорила: «Наша маленькая шотландская королевочка одной улыбкой может вскружить все французские головы!»
Ронсар писал:
Весною средь цветов родилось это тело,
И цвет его белее чистых лилий белых,
Румянец на лице алее алых роз
С куста, что на крови Адониса возрос;
Амур нарисовал прекрасные глаза,
И грации, все три, покинув небеса,
Спустились, чтоб ее всем лучшим одарить,
И на земле остались, чтобы ей служить.
Царственное дитя понимало всю тонкость очаровательных восхвалений: ни проза, ни стихи для нее не имели тайн; она говорила по-гречески, по-латыни, по-итальянски, по-английски, по-испански и по- французски, и если поэзия и наука сделали ее своей избранницей, то и другие искусства искали ее покровительства. Вместе со всем двором она путешествовала из одной королевской резиденции в другую, из Сен-Жермена в Шамбор, из Шамбора в Фонтенбло, из Фонтенбло в Лувр; она расцветала среди плафонов Приматиччо, полотен Тициана, фресок Россо, шедевров Леонардо да Винчи, статуй Жермена Пилона, скульптур Жана Гужона, памятников, портиков, часовен Филибера Делорма, и, глядя на очаровательное, поэтичное, совершенное существо среди всех этих гениальных творений, можно было подумать, что это не дитя человеческое, а некое перевоплощение, подобное Галатее, некая сошедшая с полотна Венера или некая спустившаяся с пьедестала Геба.
У нас нет кисти живописца, так попробуем описать пьянящую красоту этой принцессы пером романиста.
Как мы уже сказали, ей шел четырнадцатый год. Цвет лица ее напоминал лилии, персики и розы — скорее все же лилии. Высокий, выпуклый лоб казался вместилищем гордости и достоинства, а вместе с тем — как это ни странно — мягкости, ума и отваги. Чувствовалось, что этот лоб сдерживает такую волю, которая в своем всепоглощающем стремлении к любви и удовольствиям не будет знать преград, и, чтобы удовлетворить свою страсть к наслаждениям и власти, если нужно, пойдет на преступление. Нос у нее был тонко и изящно очерченный, но твердый, орлиный, как у всех Гизов; ушки походили на переливающиеся перламутром раковины, а на виске трепетала жилка. Глаза — цвета между каштановым и фиолетовым, прозрачные, влажные и одновременно пламенные; ресницы темные; брови, очерченные с античной чистотой. Рот с коралловыми губками, с очаровательными ямочками по углам, приоткрываясь в улыбке, дарил радость всем вокруг; исполненный чистоты белый подбородок плавно и незаметно переходил в легкий изгиб, соединяясь с гибкой и бархатистой лебединой шеей.
Такова была та, которую Ронсар и дю Белле называли своей десятой музой; такова была та, которая спустя тридцать один год ляжет на плаху в Фотерингее, чтобы ее голову отделил от тела топор палача Елизаветы.
Увы! Если бы нашелся волшебник и сказал бы людям в толпе, что собралась поглазеть на блестящую