— Но что важно, вы оттуда вышли со славой. Достойные якобинцы! А как они вас кормили, пока вы были покойниками?

— Надо отдать им справедливость — как нельзя лучше, и никогда еще покойник, будь то даже муж матроны из Эфеса, не был предметом столь тщательных забот.

— А испанцы в ваш склеп не наведывались?

— Раза два-три мы слышали их шаги на лестнице; но, увидев длинный ряд гробниц, освещаемых одной лампой, они уходили; я думаю, что если бы они и спустились, а нам бы пришло в голову приподнять крышки наших гробов, то они бы больше испугались, чем мы.

— Итак, ты мне рассказал о трех и даже четырех, потому что тебя я вижу на ногах и по-прежнему чистящим доспехи коннетабля.

— Да, ты ведь все понял? Благодаря знанию испанского языка, я сошел за друга победителей, проскользнул в лагерь, добрался до палатки монсеньера и принялся за работу, которую делал две недели назад, причем никто даже и не спросил, ни куда я пропал, ни откуда я взялся.

— А Франц? А Мальмор?

— Посмотри, ты отсюда увидишь, как бедный Генрих плачет, и ты поймешь, что случилось с Францем.

— Как такого великана мог убить обыкновенный человек? — вздыхая, спросил Ивонне (читатель помнит, какая нежная дружба связывала обоих немцев с самым младшим из их товарищей).

— Потому-то, — ответил Пильтрус, — и убил его не человек, а воплощенный демон, которого они называют Ломай-Железо, оруженосец, молочный брат и друг герцога Савойского. Дядя и племянник находились в двадцати шагах друг от друга и защищали, как мне кажется, одиннадцатую брешь. Этот Ломай-Железо, или, как они его зовут, Шанка-Ферро, напал на племянника; бедный Франц до того убил человек двадцать; он, видно, немного устал и не успел парировать выпад; меч разрубил его шлем и череп до самых глаз; нужно отдать справедливость его черепу — он был до того крепок, что проклятый Шанка- Ферро так и не смог вытащить свой меч, как ни старался. И пока он этим занимался, дядя понял, что не успел прийти на помощь племяннику, и метнул свою боевую палицу; палица попала прямо в цель, прошила панцирь, повредила мышцы и даже ребра, но было уже поздно: Франц упал на одну сторону, а Ломай- Железо — на другую, только Франц не издал ни одного звука, а Шанка-Ферро успел сказать: «Пусть тому, кто метнул в меня палицу, не причиняют никакого зла. Если я выживу, я хочу продолжить знакомство с этой замечательной метательной машиной!» И с этим он потерял сознание, но его воля была свято выполнена. Генриха Шарфенштайна взяли живым, что было совсем нетрудно: увидев, что его племянник упал, он подошел к нему, сел в проломе стены, вытащил меч из его раны, снял с него шлем, положил его голову себе на колени и перестал обращать внимание на то, что происходит вокруг. А так как дядя и племянник держались последними, то, когда один упал, а другой сел, сражение утихло само собой. Беднягу

Генриха окружили и стали требовать, чтобы он сдался, обещая, что не причинят ему никакого вреда. «А тело моего репенка от меня однимут?» — спросил он. Ему ответили: «Нет». — «Ну, тогда я сдаюсь: телайте со мной что хотите». И в самом деле, он сдался, взял на руки тело Франца, дошел до палатки герцога Савойского, сел у трупа на одну ночь и один день, потом вырыл могилу на берегу реки, похоронил Франца и, верный своему слову не бежать, вернулся на скамью, где вы его и сейчас видите… Только говорят, что со смерти Франца он не ел и не пил.

— Бедный Генрих! — прошептал Ивонне.

Мальдан же, то ли менее чувствительный от природы, то ли просто стараясь придать разговору менее печальный характер, спросил:

— Но я надеюсь, что Мальмор на этот раз нашел достойный себя конец?

— Вот тут ты ошибаешься, — ответил Пильтрус. — Мальмор получил две новые раны, что, вместе со старыми, составило двадцать шесть, и, поскольку его сочли умершим, и не без оснований, его бросили в реку, но холодная воды привела, видимо, его в чувство; я как раз привел напиться к Сомме коня господина коннетабля и тут услышал, что кто-то стонет; я подошел поближе и узнал Мальмора.

— Он дождался друга и умер у него на руках?

— Да вовсе нет. Он дождался дружеского плеча, чтобы опереться на него и вернуться к жизни, как сказал бы наш поэт Фракассо, единственный, о ком я ничего не знаю.

— Ну, он по доброте своей сам мне все о себе сообщил, причем лично, — сказал, все еще вздрагивая при этом воспоминании, Ивонне.

И, побледнев от ужаса, хотя дело было среди яркого дня, Ивонне рассказал, что с ним случилось в ночь с 27 на 28 августа.

Он как раз кончал свой рассказ, когда в лагере началось некоторое движение, показывавшее, что совещание в шатре короля Испании кончилось.

Все военачальники испанской, фламандской и английской армий направлялись к своим частям лагеря, окликая на ходу своих солдат и слуг, попадавшихся им по пути, чтобы срочно передать полученные приказы, причем все они, казалось, были в дурном настроении.

Через минуту появился и сам Эммануил Филиберт; он вышел, как и все, из королевского шатра, но в еще более Дурном, чем остальные, расположении духа.

— Гаэтано, — крикнул он своему мажордому, как только увидел его издалека, — отдай приказ свертывать палатки, грузить вещи и седлать лошадей!

Все это указывало на отъезд, но нашим знакомцам было совершенно неясно, в каком направлении. По- видимому, угроза Парижу существовала, но по какой именно дороге двинется неприятельская армия на Париж? Через Ам, Нуайон и Пикардию по течению Соммы, или через Лан, Суассон и Иль-де-Франс, или, наконец, через Шалон и Шампань? Как известно, по всем трем дорогам — если не считать небольших отрядов, собравшихся вокруг герцога Неверского в Лане, и крепостей Ам и Ла-Фер, которые легко было обойти, — испанская армия могла пройти беспрепятственно.

Для Ивонне важно было узнать, по какой из этих трех дорог армия будет двигаться.

Пильтрус понял всю неотложность этого дела; он схватил кувшин с вином, уже пустой на две трети, и, чтобы не терять время, опрокинул остаток себе прямо в глотку, а затем побежал к палатке коннетабля, надеясь раздобыть хоть какие-то сведения.

А мнимые крестьянин и крестьянка, сделав вид, что они боятся, как бы их осла не приняли в суматохе за войсковое имущество, вернулись во двор у палатки герцога Савойского. Мальдан вел Малыша на поводу, а Ивонне сидел верхом на вьючном седле, сунув ноги в корзины; они надеялись что-нибудь узнать из неосторожной болтовни слуг.

Им не пришлось долго ждать.

Из палатки вышел чем-то испуганный Гаэтано и стал отдавать распоряжения погонщикам мулов и конюхам; заметив крестьянина и его дочь, он сказал:

— Как, вы все еще здесь, добрые люди?

— Да, — ответила Ивоннетта, якобы единственная понимавшая по-французски, — отец ждет, потому что хочет знать, куда теперь надо привозить овощи.

— Понимаю, дело оказалось выгодное! Хорошо, пусть приезжает к Ле-Катле: мы собираемся его осаждать.

— Спасибо, парень; ослу будет далековато, но неважно, мы придем.

— В Ле-Катле?! — повторил вполголоса Ивонне. — Черт возьми! Они обратились спиной к Парижу! Вот это новость для короля Генриха Второго!

Через пять минут езды наши друзья были уже на левом берегу Соммы, а через час, сменив платье крестьянки на свою обычную одежду, Ивонне скакал во весь опор по дороге в Ла-Фер.

В три часа пополудни он въехал в замок Компьень и, размахивая токой, крикнул:

— Хорошие новости, прекрасные новости! Париж спасен!

XXIV. ГОСПОДЬ ХРАНИТ ФРАНЦИЮ

Действительно, коль скоро Филипп II и Эммануил Фили-берт не двинулись сразу на Париж — город был спасен.

Как они могли совершить подобную ошибку? Это произошло из-за нерешительного характера и подозрительности короля Испании, а также потому, что в крайних обстоятельствах Господь никогда не оставлял своей особой милостью Францию.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату