знаешь! Ведь можно видеть кого-нибудь каждый день и предпочитать вовсе не замечать, что это за человек.

Если вдуматься, это довольно глупая история. Бездумная жестокость, к которой, казалось, я должен был уже привыкнуть к тому времени. Я был молод — по крайней мере, молод душой, ибо физически я уже вырос и с тех пор больше не рос, — и тело мое воспламенялось новыми страстями. Отец умер, и я в ту пору находился под опекой его брата, жившего во Флоренции. Мой дядя был нотариусом, достаточно известным среди коллег по цеху, впрочем, не настолько искусным, чтобы быть замечательным нотариусом, и не настолько замечательным человеком, чтобы быть скромным. Он взял меня к себе в дом потому, что это диктовало ему христианское милосердие, и еще потому, что у меня оказался почерк лучше, а мозги сообразительнее, чем у его родных детей, и он засадил меня за стол переписывать бумаги. Но поскольку ему было ненавистно мое уродство, в котором он видел бесчестье, пятнающее имя семьи, я тоже отвечал ему ненавистью.

Мне было пятнадцать лет, когда дядя привел ее в дом. Родом она была из Далмации; он взял ее из дома своего друга и определил работать на кухне. Она была совсем маленькой, почти моего роста, но вдобавок настолько тощей, что, подозреваю, своим телосложением она была обязана скорее недокорму, чем врожденным особенностям. Зато уродлива она была настолько, что в это трудно было поверить. Когда ее вытаскивали из чрева матери, у нее что-то случилось со ртом, и у нее была такая страшная заячья губа, что всегда казалось, будто она глумливо ухмыляется, а дышала она как свинья. Ей наказали каждый день приносить мне в обеденное время еду в кабинет. Чтобы мы, так сказать, познакомились. Ее это злило, и я это сразу понял. Злость затаилась в глубине ее глаз, хотя, как я догадывался, побоями ее заставили подчиниться. Наверное, она была по-своему весьма смышленой. Но мне совсем не хотелось выяснять, так ли это. А спустя две недели дядя предложил мне эту уродливую девочку в суженые, сказав: «Бучино, тебе с твоим-то телом нелегко будет подыскать жену, но ты ведь повзрослел, и мне кажется, несправедливо лишать тебя радостей любви, которыми наслаждаются прочие люди».

На следующей же неделе я навсегда покинул дом дяди и Флоренцию. И это определило мою дальнейшую жизнь. Поначалу, конечно, было очень тяжело, но я находил способы выживать в пути. В течение следующих нескольких лет я лишился и чувствительности, и невинности. Я отточил ум, научился срезать кошельки и жонглировать, а к той поре, когда я добрался до Рима — города, где жестокость принимает более изощренные и замаскированные формы, я уже приготовился использовать свое тело как удачу, а как не судьбу. Однако жизненный опыт вселил в меня ужас перед чужим уродством, ибо я кое-что усвоил в тот вечер, когда мы вместе с уродливой девицей сидели за дядиным столом, словно две ученые обезьянки, празднуя нашу помолвку. Я понял, что людям гораздо легче смеяться над двумя уродами, чем над одним. Потому что когда вас двое, то зрителям не нужно смотреть только на тебя, заглядывать тебе прямо в глаза и обнаруживать в них или унижение, которому они тебя подвергли, или вызов, который ты бросаешь им в ответ.

В ту же ночь я поклялся себе, что никогда не буду входить в общение с себе подобными, что буду жить со своим особым уродством, и даже за счет его особости. В этом случае меня невозможно будет обойти вниманием. А моя госпожа, когда она нашла меня, оказалась ответом на все мои молитвы. Не потому, что ее красота усиливала мое безобразие, хотя конечно же это было так, но потому, что, как ни странно, она помогала мне стать столь же особенным, как она сама. Мир полон людей, которых забывают, но мою госпожу невозможно забыть. А раз мы вместе, то не забывают и меня. Если я не могу стать совершенным, тогда я буду совершеннейшим из несовершенств! И никому не придет в голову оспаривать у меня это звание.

Но с годами провозглашенный мною принцип сделал меня одиноким. Вот почему я сейчас сижу в церкви и гляжу на женщину, в чьем обществе я мог бы обрести и ум, и блеск, и поддержку, но продолжаю проклинать ее лишь оттого, что у нее слишком много общего со мной.

Мы очень долго сидим склонив головы, и каждый из нас погружен в мысли. Я настолько глубоко ухожу в свои размышления, что упускаю миг, когда она бесшумно встает и покидает скамью. На миг я пугаюсь, что потерял ее из виду. Я подхожу к центральным воротам, когда она уже вышла на улицу, и оказываюсь на ярком свету, резком, как удар. Некоторое время глазам приходится приспосабливаться к этому, а потом я вижу, как она идет по узкой боковой улочке.

Теперь она идет более уверенно. Даже сама ее походка сделалась быстрее, словно здесь она знает наизусть каждый шаг.

Я не сомневаюсь, что так оно и есть, и вскоре оказывается, что ее цель совсем близка. Шагов через двести от церкви начинаются мастерские. Это ряд зданий с трубами, затем идут склады, а чуть далее виднеются маленькие жилые дома. Завернув за угол, я вижу, как она входит в один из этих домиков.

Теперь я снова в растерянности. Что мне делать? Подойти, постучать в дверь и представиться? «Эй! Здесь Елена Крузики? Да? Хорошо. Понимаете, я следовал за вами по пятам всю дорогу, чтобы сказать вам, что все эти годы ошибался в вас. А еще мне кажется, что у нас, возможно, много общего, и мне хочется получше вас узнать».

Она решит, что я спятил после горячки, и я, пожалуй, готов с этим согласиться сейчас. На улице жарко, от усталости у меня гудят ноги и кружится голова. Недели не прошло, как я умирал. Похоже, сейчас мне опять грозит смерть. В животе уже начинаются колики, мне мерещится та свинья, что жарилась на вертеле посреди площади, и от этого видения у меня начинают течь слюнки. Ну конечно! У меня же за все утро во рту только и было, что два стакана грубого пойла. А может быть, я ощущаю слабость вовсе не из-за влюбленности, а просто от голода? Я ничего не стану предпринимать, пока не поем.

Я возвращаюсь к улицам. Главная улица — если только она здесь существует, — похоже, тянется параллельно верфи, и чуть поодаль я вижу лавки, вокруг которых толкутся люди. Поблизости кто-то стряпает, и я иду на запах еды. Когда я появляюсь на маленькой полукруглой площади, все замирают в изумлении. По-видимому, карлики — редкие гости на Мурано. Мальчишка с расплющенным лицом и глазами-изюминками подходит ко мне вплотную и пристально меня разглядывает. Мне ничего не остается, как широко улыбнуться ему, и он разражается слезами. Можно не сомневаться, что, пока я не поем, мне не следует ни с кем разговаривать. Я выбираю открытую лавку, где торгуют жареным мясом и свежим хлебом, а продавец слишком стар и слаб глазами, чтобы разглядеть, что за урода он обслуживает. Как только мне в желудок попадают первые куски пищи, я задумываюсь: а не лучше ли мне отказаться от погони за женщинами и предпочесть вкусную еду? Должно быть, я жадно жую, потому что люди все еще глазеют на меня. Утолив голод, я решаю воспользоваться вниманием окружающих. Я начинаю подбрасывать высоко в воздух несколько булочек, которые брал к мясу, и ловлю их. Затем беру еще несколько — и вот все они безостановочно кружатся. Теперь даже тот мальчишка перестал реветь и глядит на меня с раскрытым ртом. Жонглируя, я строю смешные рожи, а через некоторое время притворяюсь, будто вот-вот уроню булочку, но вовремя ее ловлю. Трое или четверо громко ахают. Мне вспоминается Альберини и его излюбленный фокус с хрустальным кубком. Теперь, досыта наевшись, я хочу немного позабавиться. Ведь я произведу на Корягу лучшее впечатление, если явлюсь к ней, ободренный восхищением людей, а не расстроенный их равнодушием.

Через несколько лавок торгуют изделиями из стекла. Это неуклюжие поделки по сравнению с теми, что я видывал в Венеции, в них полно примесей и пузырьков. Лучшее стекло конечно же вывозится отсюда, а сами стекольщики вынуждены довольствоваться остатками. Зато они достаточно дешевы для человека с моим доходом, который решил отдохнуть в праздник после стольких лет работы, и я покупаю сразу пять бокалов.

Я останавливаюсь на обочине дороги, доедаю две оставшиеся колбаски и вытираю руки об траву, чтобы они не были жирными. Потом снимаю шляпу, беру бокалы и принимаюсь жонглировать. Это не так легко, как булочками, ведь стаканы тверже, они разной формы и веса, а значит, нужно к этому приноровиться, чтобы не уронить их.

Вокруг меня собралась небольшая толпа, и люди начинают хлопать. Я очень доволен. Давно уже я не испытывал этого радостного ощущения, когда ум и тело действуют сообща. Когда я в последний раз жонглировал перед зрителями? Изредка в первые дни нашего успеха в Венеции? А до того — в ту, последнюю ночь в Риме. О Боже, тогда я чувствовал в себе достаточно жизненных сил: возбуждение,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату