– Да, Дюночка, – сказал он вслух. – Да. Я так хотел.
Костер взметнулся.
…Темное, мерцающее красным ядро. Центр, окутанный тяжелой мантией; весь этот полет, все это неудержимое круговращение, дочерние воронки, расползающиеся по черной пустоте, полет и падение, щепки, увлеченные водоворотом, сейчас они сольются с Матерью, сейчас…
Круг неба вращался все быстрее. Стремясь поспеть за черным вихрем, так, что острые огоньки звезд размазались, оставляя белый след, так, будто по небу гнались, желая вцепиться друг другу в хвост, тысячи маленьких острых комет.
Воронка сделалась глубже. Еще глубже; края ее, обозначенные летящими гривами мертвых уже лошадей, вздыбились вверх, загнулись, будто желая поймать в мешок неправдоподобно низкую луну.
Сотни огоньков. Новые звезды в чудовищной карусели.
– Гори! Гори! Гори!
Ее трон содрогнулся.
Нет, ее трон незыблем; ее трон – единственная неподвижная сущность в бешено вращающемся мире, в круговороте неба и звезд, земли, воды и огня;
Вот она, древняя статуя. Осыпающийся от времени сфинкс; она неподвижна, она – исполинская башня, в недрах которой змеятся лестницы и путаются переходы, она – чудовищное сооружение неведомой цивилизации,
– Благослови свое пламя, Матерь!..
Ее взгляд поднимается, желая благословить.
Человек, распятый среди бетона и стали, поднимает взгляд, чтобы принять благословение собственной гибели.
Гибели всего, чему он служил воплощением – мира жестких связующих нитей. Мира несвободы, потому что любая привязанность…
– Благослови свое пламя, матерь!..
Откуда этот чужой ритм. Откуда это неудобное, беспокоящее, мешающее вечному танцу…
Она содрогнулась.
Оттуда, из искореженных развалин, бывших когда-то его силой и властью, к ней тянулась рука.
Его руки скованы, скручены железным тросом, беспомощны и неподвижны – но она ясно
Одновременно требовательная и несмелая; напряженно протянутая рука, каждой мышцей желающая – дотянуться…
Воронка накренилась.
На мгновение; так наклоняется чаша, роняет красную каплю вина, всего лишь каплю – но белому платью невесты достаточно, вот роза цветет не там, где подобает, равновесие поколеблено, вино в чаше ходит кругами, волнуется, ищет свободы…
Чужая рука тянется – теперь уже почти властно. Чужой ритм лезет сквозь ритм торжественного танца, пробивается, будто трава сквозь асфальт, будто бледный зеленый листок, ворочающий гранитные плиты; чем так пугает ее этот беспомощный, в общем-то, порыв?!
Испуганные глаза ее детей; она успокоит. Она порадует их новым оборотом хоровода…
И новый оборот взметается. И с оттяжкой бьет по протянутой руке, желая отсечь ее, будто сухую ненужную ветку.
Чужой ритм на мгновение захлебывается.
Звезды размазываются кругами, черное небо светлеет, луна носится, как яичный желток в воронке вертящегося кофе; ее дети хватаются за руки и летят праздничной гирляндой, летят в череде планет и созвездий, среди горящего огнями праздника, купол неба вытягивается трубой, и там, в конце колоссального тоннеля, на мгновение вспыхивает невозможный, неземной, сказочно прекрасный свет…
Поднимается пламя, пожирая хворост. Человек на стене недвижим, единственное, что остается недвижным в мире, кроме нее – статуи, башни на троне.
Его сердце еще бьется. Его сердце бьется чужим ритмом, заставляя ее терять нить, заставляя накреняться торжественную чашу.
Она содрогается снова.
Потому что снова видит протянутую к ней руку.
И дети ее хлещут кнутами по вздрагивающим пальцам, и дети ее заходятся в хохоте, потому что нет ничего смешнее напрасной надежды…