Он раздраженно машет рукой:
— Ты сама себе враг. Если бы ты честно победила в поединке — даже Царь-мать не смогла бы пойти против традиции. Ты была бы одной из нас. А теперь Царь-мать вызвала Охотницу с гор, и завтра тебя убьет Охотница. На глазах у трех родов.
Я стискиваю зубы. Царь-мать нравится мне все меньше и меньше.
— Кто такая Охотница?
— Увидишь.
— Что, опять будет поединок?
— А как иначе можно восстановить гордость трех родов?
Я пожимаю плечами. Меньше всего на свете мне хотелось бы посягать на волчью гордость.
— Ты так сражалась, — говорит Ярый совсем другим тоном. — Ты… как ты смогла? Безымянная — лучшая ученица Царь-матери. Была.
— Ее что, убили?!
— Нет… только теперь она никогда не выйдет замуж и никого не родит. И имени ей не положено. Все три рода будут звать ее «Безымянная», каждый раз напоминая ей о позоре.
Я берусь за голову. Если нравы и обычаи диких казались мне странными, но симпатичными — повадки людей-волков не нравятся совсем.
— Почему вы все так слушаетесь Царь-матери?
Ярый оглядывается на дверь.
— Потому что мать — голова рода. Царь-мать — голова всему. Только мать может судить своих детей. Учить их. Награждать их. Наказывать. Решать, кому жить, а кому не стоит.
— Мать не может быть жестокой!
— А где тут жестокость? Получить имя — это испытание, которое удается не всем. Если бы каждый, кто рожден, получал имя, три рода ослабели и выродились бы через несколько поколений.
— У вас выживают только самые сильные, да? А как же самые умные? Самые добрые? Самые красивые, в конце концов?!
— Ты не понимаешь! Получить имя — не значит быть самым сильным. Получить имя — значит быть готовым умереть за три рода. Умереть, а не принять милость от врага!
— Значит, Безымянная должна была гордо тонуть?
— Да. Она ушла бы побежденной, но не опозоренной.
Я берусь за голову. Логика в его словах есть, но принять ее, как ни стараюсь, не могу.
— Царь-мать десять лет опекает наши три рода, — говорит Ярый тоном ниже. — За это время родилось много здоровых и красивых детей. Охотники реже гибнут в лесу: она почти всегда знает наперед, что будет. Она умеет лечить смертельные раны. Она знает, кого к какой работе приспособить. И она… она мать моей матери.
— Значит, она твоя бабушка? — удивляюсь я.
Ярый хмурится. Он не знает такого слова.
— Слушай, — говорю я, подумав. — А ты… ты сам как получил свое имя? Какого врага ты убил?
— Мужчинам не обязательно убивать врагов, — говорит он с достоинством. — Мужчины совершают подвиги на охоте.
— И ты…
— Я убил вепря.
— А что это такое?
— Дикий кабан с клыками.
— И как ты его убил?
— Без оружия, — говорит он, высоко подняв голову. — Голыми руками.
— Как?!
— Я его задушил, — скромно признается Ярый.
И выставляет перед собой ладони. Крепкие ладони с длинными красивыми пальцами.
— Ну, молодец, — бормочу я.
Всей жизни моей осталось несколько часов, но я не могу не восхищаться Ярым. И не удивляться ему.
На следующий день солнца нет. И это замечательно: я могу смотреть по сторонам, не щурясь и не обливаясь слезами.
Поселок людей-волков залит туманом по самые крыши. Не видно гор. Я вспоминаю наши прогулки по верхушкам башен — тогда тоже был туман, и ничего не видно было дальше вытянутой руки…
Меня ведут вверх и вверх по вытоптанной в снегу тропинке. Туман редеет. Я оглядываюсь — мы поднялись над слоем тумана, он лежит неподвижно, как тихая вода, из которой торчат верхушки гор, лесистых и лысых.
Мы приходим к обрыву. Там уже стоит Царь-мать — мрачнее тучи. Волосы, рассыпанные по плечам, кое-где спутались.
— Ты проиграла свой поединок, — говорит она, глядя мимо меня.
— Почему? Я выиграла!
— Ты проиграла. — Ее глаза делаются тусклыми, желтые искорки почти гаснут. — Ты недостойна поединка, поэтому тебя просто убьют — как скот. Ступай по мосту, и будь забыта.
Я смотрю туда, куда указывает ее черный палец. Рядом с обрывом — скала, крохотный островок среди тумана. На верхушку скалы ведет веревочный мостик, такой хлипкий, что смотреть страшно. Мост, по всему видно, долго не провисит: ветер играет обрывком веревки где-то на его середине. За мостом, на скале, смутно маячит человеческая фигура.
— Это Охотница? — спрашиваю я.
Царь-мать кивает.
— Почему вы так хотите меня убить? — спрашиваю я после секундной паузы.
Ее тусклые глаза на мгновение оживают.
— Потому что у тебя на лбу написана беда для трех родов, — говорит она медленно. И, подняв голову к небу, ни с того ни с сего добавляет: — А завтра будет большой снег.
Я ожидаю увидеть все что угодно, но когда Охотница, поднявшись с камня, поворачивается ко мне лицом, — невольно отступаю и чуть не падаю в пропасть.
Охотница выше меня на три головы. В плечах — половина моего роста. Черные волосы связаны в грубую косу. Глаза круглые, без ресниц и без бровей. Сколько не всматриваюсь, не могу заметить в них ни мысли, ни жалости.
Нос сломан, распластан по лицу, широкие ноздри кажутся двумя черными дырами. Когда Охотница, как скалящийся волк, поднимает верхнюю губу, я вижу, что у нее недостает зубов. А те, которые остались, почти полностью черные.
У нее руки чуть ли не до колен. В правой — топор. Она смотрит на меня, и под этим взглядом я обмираю. Охотница делает шаг, намереваясь подойти и убить меня, как скот.
В последнюю секунду я, опомнившись, бросаюсь наутек.
Каменистый верх чуть шире лестничной площадки: далеко не убежишь. Пропасти с четырех сторон. Туман колышется рядом, из него поднимаются, как статуи, бесформенные белые фигуры. Я оборачиваюсь. Охотница заносит топор, и моего затылка снова касается еле заметное, ледяное, цепенящее дыхание…
Я отпрыгиваю назад. Заснеженный камень под ногами качается, я срываюсь. Пытаюсь удержаться, но сползаю на животе все ниже и ниже. Ноги не находят опоры. В последний момент цепляюсь за край скалы и повисаю на руках.
Высоко надо мной стоит Охотница. Смотрит сверху вниз. Я вспоминаю Григория, как он втащил меня на подножку вагона…
А потом вспоминаю того паренька, что на показухе в Оверграунде выиграл гонки по отвесной стене. Как его звали?
Его звали Держись.
Прижимаясь к почти отвесной стене, следуя от опоры к опоре, пытаюсь обогнуть скалу. Цепляюсь за камни, за корни. Ледышки хрустят под пальцами. Охотница следует за мной — иногда я вижу над собой ее сапоги, на голову мне осыпается снег. Сквозь ветер и шорох снега слышу ее дыхание…
И успеваю угадать удар.
Там, где только что была моя правая рука, опускается топор. Летит каменная крошка. Мгновение — топор опускается там, где только что была моя левая рука. Я срываюсь еще раз, пролетаю несколько метров и из последних сил хватаюсь за ветку чахлой, дохленькой сосны, неизвестно как выросшей в расщелине скалы.
Сосенка трещит. Я болтаюсь над пропастью. И, совершенно неожиданно, приободряюсь.
Сейчас все на моей стороне: высота, ветер, который крепнет с каждой секундой. И даже эта сосна, боровшаяся за жизнь не год и не два, теперь на моей стороне. Подтянувшись, я добираюсь до ее ствола (сейчас он торчит из скалы горизонтально). Устраиваюсь удобнее. Сажусь верхом.
Охотница смотрит на меня с каменного верха. В ее круглых глазах нет ни раздражения, ни злобы, ни ярости. Она привыкла убивать спокойно. Даже строптивую дичь. Она не вступает в поединок, она не меряется силой — она просто убивает.
Я вижу, как она взглядом измеряет расстояние до корня сосны, вцепившегося в расщелину. Ложится на живот, придерживаясь за выступающий камень, свешивается вниз. Бьет топором по сосне — и одним ударом перерубает ствол почти до половины.
Но, прежде чем сосна с треском ломается, я успеваю вскочить на ствол ногами. И успеваю пробежать по стволу, как по тонкому карнизу. Шаг, другой, третий… Ветер помогает мне. Я с разгону наступаю на голову Охотницы, все еще склонившейся над сосной, и выпрыгиваю на каменный верх. И почти одновременно сосна летит в пропасть.