Земная история, как и истории других цивилизаций, свидетельствовала, что всякий последующий этап развития короче предыдущего. То было не просто обобщение горстки уже известных фактов. В сущности, прогресс — это ответная, не единственная, но самая перспективная реакция жизни на изменение условий существования. Чем обширней и глубже перемены, тем больше возникает новых проблем и тем изощрённей должен становиться разум, иначе проблемы, оставаясь нерешёнными, усугубляются, что ведёт к гибели. Но всякий шаг цивилизации, в свою очередь, вызывает перемены, которые с ростом её могущества оказываются все стремительней и обширней. Так, самовозбуждаясь, она наращивает свой бег и все туже закручивает спираль своего развития.
Археологические изыскания показали, что и на этой планете до поры до времени все шло как обычно. Но с появлением земледелия что-то застопорилось. Везде, в самых плодородных долинах, при самых благоприятных условиях почву обрабатывали, как и сотни тысяч лет назад, и нигде не было зачатков городской культуры. Они, судя по раскопкам, не раз возникали, но тут же гибли как отсечённые побеги.
Конечно, ход прогресса менее всего прямолинеен. Скорей он напоминает течение реки, которая в своём мощном беге роет не только русло, но, повинуясь условиям рельефа, создаёт ещё и заводи, старицы, болота. Бывает, понятно, и так, что перед внушительной преградой живой ток воды замирает, вздувается озером и долго копит силы, пока не прорвёт её с грохотом. История любой планеты знает свои заводи, заиленные рукава и болота. Случался порой и разлив течения, когда все стремнины, казалось, замирали в стоячем покое лет. Но то были сравнительно недолгие паузы, которые неизбежно сменялись порывами бурь. Здесь же над мёртвым зеркалом невозмутимо плыли десятки тысячелетий.
Имелось два объяснения. Или перед мальтурийцами возникла какая-то исключительная преграда, которая надолго, но все же временно заперла прогресс, или… или выдохся сам разум! Последнее допущение ставило под удар всю теорию эволюции.
В его пользу, однако, говорило многое. Попытки создания городов давно прекратились. Технология, обычаи, социальный строй — все окостенело много тысячелетий назад. Девственных, пригодных для обработки пространств было сколько угодно, но они не осваивались, и население не росло. Нетронутые леса и степи, развалины несостоявшихся городов, брошенные кое-где поля, какая-то небрежность земледельческого труда, жёсткость социальной структуры, замерший дух любознательности, даже этот пир некстати могли быть зловещими признаками угасания.
Могли…
В посёлке стало куда оживлённей: пировали или готовились к пиру уже во всех хижинах. Внимание Ронина раздваивалось. Он следил и за тем, что происходит вокруг, и совершал чудеса ловкости, отправляя часть пищи не в рот, а в густую траву, где уже алчно копошилась какая-то живность. Ещё он невольно прислушивался к ощущениям в желудке, куда, казалось, лёг тяжеленный кирпич.
Наконец еда убавилась настолько, что, не нарушая правил деликатности, можно было начать разговор. Выждав ещё немного, Ронин равнодушно осведомился, почему оставлены полевые работы.
Шипастые головы старейшин благосклонно полиловели. Последовавший ответ можно было понять так, что праздники редкость, но уж если праздник, то он праздник. Его, однако, можно было истолковать совсем иначе: зачем работать, когда еды много?
Ронин не спешил с уточнениями. Многозначность разговора была здесь нормой даже в общении друг с другом. Простейшее утверждение «Утром взойдёт солнце» звучало, например, так: «Свет одолеет ночь, как ему будет позволено». Выражение «…как ему будет позволено» означало, что день может оказаться солнечным, а может быть и пасмурным. Шифр усложнялся, едва речь касалась чего-то более важного, настолько, что как вопрос, так и ответ включали в себя сразу и утверждение, и сомнение, и отрицание. Иногда Ронин чувствовал, что вот-вот свихнётся, ибо смысл произнесённого зависел от пропорции всех этих частей и ещё от того, к чему более склонялось сомнение — к утверждению или к отрицанию.
Но и это было не все, так как в разговоре часто возникала «фигура умолчания» — предмет или событие, о котором вообще нельзя было упоминать иначе как паузой, в лучшем случае — иносказанием.
Хитроумная система умолчания и маскировки истины вряд ли была умышленной. Она оказалась такой же закономерной производной бесперспективного состояния цивилизации, как и та «мысленная невидимость», с которой на первых шагах столкнулся Ронин. Движение вперёд невозможно без откровенности и правды, застой — без сокрытия и лжи. А если самообман длится долго, то разум слепнет, как глаз, долго видящий одну лишь тьму.
Расспросы мальтурийцев напоминали блуждания без фонаря по лабиринту. Конечно, их цивилизация не могла познать ход своей истории, тем более управлять ею. Но, может быть, они подозревали неладное и как раз на эти знания наложили табу, чтобы не беспокоить себя напрасными размышлениями? Или они понятия не имели о том, что происходит? Все до единого считали своё состояние правильным и хорошим?
Сбор урожая давал шанс кое-что выяснить. Слегка волнуясь, Ронин произнёс длинную, тщательно продуманную речь, смысл которой состоял в просьбе познакомить его с тем, как хранится и распределяется зерно.
Просьба Ронина была встречена долгим молчанием. Ничего необычного в этом не было — старейшины не любили торопиться с ответом, но сейчас их молчание показалось Ронину ледяным. Насколько он сумел понять по прежним беседам, затронутая тема обременялась множеством табу, так что отказ был наиболее вероятен. Впрочем, кто их знает! Пока они молчат и не двигаются, понять их настроение невозможно, поскольку глаза фасеточного типа — а именно такие были у мальтурийцев — для человека лишены всякого выражения, как и для них человеческие, наверно.
Ноги затекли, и Ронин воспользовался паузой, чтобы устроиться поудобней. Движение спугнуло парочку микки-маусов, которые славно попировали тем, что Ронин сбросил в траву, — в зубах одного ещё был зажат комок каши.
«Надо не забыть поймать их для биологов», — вспомнил Ронин. И тут же эта мысль вылетела у него из головы, потому что в позах старейшин произошла какая-то внезапная и, может быть, зловещая перемена. Не сделав ни одного явного движения, они вроде как бы подались к нему.
С угрозой? Удивлением? Ронин, не дыша, замер. Перед ним неподвижным полукольцом застыли старейшины, и взгляд их мозаичных глаз был устремлён на Ронина. Так прошла минута, другая… «Хоть бы у них, как у Дики, кончик хвоста подёргивался! — вскричал про себя Ронин. — Что я такого сделал?!»
— Если «после» предшествует «до», поступок есть и его нет, — мигнув шершавыми веками, наконец произнёс крайний слева старейшина.
— Далёкое «после» может предшествовать близкому «до» или наоборот, — отозвался старейшина в центре.
«Они заспорили, — быстро сообразил Ронин. — Но о чем, о чем?»
— Важна жертва…
Старейшина слева сделал глубокую паузу.
— …Когда время пришло, а когда оно не пришло, жертва принесена и не принесена.
«Так! Выходит, меня угораздило возблагодарить какого-то бога, но, кажется, не того, не так или не вовремя… Какого бога?! Тем, что я подвинулся?! Рано я стал углублять контакт, рано…»
— Дух поступка важней поступка, когда не наоборот, — последовало возражение. — Определяет благость намерения, которого здесь больше или меньше, наполовину или с лихвой, иная мера бесполезна.
«Ага! Значит, мой поступок по сути своей неплох…»
— Если хромает одна нога и нет хвоста, то часть — не целое, далёкое удаляется, даже когда оно близкое.
— Шаг меняет дорогу, и дорога меняет шаг, знакомая меньше, чем незнакомая, далёкая скорей, чем близкая, заслуга больше в этом, чем в том, иначе то же, но не совсем.
«Вот это диалектика! — невольно восхитился Ронин. — Почему же тогда мысль у них так плохо вяжется с делом?»
— Слышал и понял, совсем и отчасти, то, что меряется, зависит от того, чем меряется, справедливо не всегда, но чаще.