налаживать активные деловые связи. Его заместитель по общим вопросам все внимание уделял проблемам вытягивания пайков для организации питания немцев и улучшения их быта. Поэтому я был очень обрадован, когда по рекомендации СВА из Веймара к нам прибыл господин Шмидт, бывший одним из руководителей службы снабжения и кооперации Пенемюнде. Уже далеко не молодой, полный, одетый «с иголочки» он одним своим внешним видом, открытым лицом и приятной улыбкой должен бы внушать уважение к представляемому им учреждению.
Мы назначили его на должность коммерческого директора, подчинив ему все службы транспорта, снабжения, оборудования зданий и то, что позднее называли «соцбытом».
Он энергично взялся за дело, и его компетентность не замедлила сказаться на укомплектовании лабораторий первоклассной измерительной техникой, отличными стандартными стендами. Появился широкий набор источников электропитания, а на завод в Кляйнбодунген и в мастерские института начали прибывать новые высококлассные металлообрабатывающие станки.
Обычно очень вежливый и почтительный, Шмидт однажды в середине рабочего дня, было это в начале сентября, буквально ворвался на виллу Франка, где после возвращения из Леестена отдыхал Исаев.
Он обрушил на Исаева много упреков по поводу трудностей, которые возникают из-за не всегда корректного поведения солдат размещенной в городе артиллерийской бригады. Шмидт просил Исаева договориться с командованием об упрощении процедуры оформления пропусков, допуска немецких специалистов к особо охраняемым объектам и введении свободного режима въезда немецкого автотранспорта в Бляйхероде. Все эти заботы, пререкания с командованием дивизии и комендатурой Исаеву сильно наскучили. Обычно этими делами занимался я вместе с Пилюгиным. Его полковничьи погоны помогали решать многие спорные вопросы в нашу пользу.
Я и Пилюгин на три дня отлучились в Дрезден для размещения заказов на гироскопические приборы. Когда вернулись, то застали Исаева в мрачном настроении. Он курил пачку за пачкой «Беломор» и в конце концов заявил, что здесь ему больше делать нечего. В Леестене обойдутся без него, он уезжает в Москву, о чем уже договорился с Берлином.
Расставание с Исаевым мы вскоре отметили надлежащим образом, 10 сентября он выехал в Берлин и оттуда вскоре улетел в Москву.
Здесь уместно напомнить, что Исаев вместе с Арвидом Палло, группу которого мы еще 15 июля отправили из Нордхаузена в Леестен, успешно организовали огневые испытания двигателей. Советские двигателисты — инженеры и механики — освоили тамошнюю технику настолько, что могли даже без помощи немцев, кстати не отобранных американцами, проводить огневые испытания на разных режимах.
Я успел побывать в Леестене в августе и впервые любовался потрясающим зрелищем — открытым факелом двигателя 25-тонной тяги.
Наш шеф по линии ГАУ генерал Кузнецов, который формально считал себя отвечающим не только за институт «Рабе», но и за Леестен, ни разу там еще не был.
Кузнецов требовал, чтобы я и директор Розенплентер сопровождали его в поездке в Леестен. Я несколько раз под разными предлогами откладывал.
В конце сентября к нам в гости приехал Александр Березняк. Он успел ознакомиться со всеми немецкими авиационными фирмами советской зоны. Голова была полна идей, и Березняк спешил встретиться в Бляйхероде с Исаевым. Но Исаев уже был в Москве. Тогда Березняк уговорил меня ехать с ним в Леестен. А тут еще настоятельные требования генерала. И мы решили совместить путешествие.
В воскресенье 30 сентября мы выехали из Нордхаузена на двух машинах.
Первой шла машина генерала Кузнецова. Это был «опель-капитан». За рулем водитель-солдат. Рядом, чтобы указывать дорогу, Кузнецов посадил Розенплентера. Сам сел сзади и потребовал пересадить в его машину нашу переводчицу, чтобы он мог разговаривать с Розенплентером. Ляле пришлось подчиниться генералу.
Во второй машине (это был наш «мерседес», за рулем, как обычно, Альфред) разместились я, Березняк и Харчев. Мы сильно отстали, и Альфред не раз укоризненно качал головой и что-то бубнил по поводу недопустимо большой скорости генеральской машины на узких извилистых дорогах.
Вдруг Альфред неожиданно закричал. Он первым увидел, что «опель-капитан» врезался в дерево. Пострадавших доставили в больницу Эрфурта. Все трое мужчин были тяжело ранены, но нас заверили немцы-врачи, что жить они будут. «А вот фроляйн Ляля ранена смертельно. У нее перелом основания черепа и множественные повреждения позвоночника».
Я позвонил в Бляйхероде и попросил срочно приехать начальника медсанбата дивизии хирурга Мусатова. Мы с ним успели подружиться. О его фронтовых хирургических операциях в дивизии ходили легенды.
Когда приехал Мусатов, к нам вышел главный хирург больницы профессор Шварц. Больница была первоклассная. До капитуляции это был военный госпиталь для офицеров СС.
Вместе с профессором мы прошли в операционную.
У генерала Кузнецова были перебинтованы и уже загипсованы обе ноги. Но состояние пока было шоковое. У Розенплентера — множественные ранения головы и лица. Он лежал с полностью забинтованной головой. Водитель был без сознания — переломаны обе ноги, рука и много ребер. Вокруг них хлопотали сестры. В стороне без всякой помощи совершенно обнаженная лежала наша общая любимица Ляля.
Харчев сорвался. Он выхватил из кобуры пистолет. Выстрелил в потолок и закричал, что это умышленно. «Если вы не спасете ей жизнь, я всех здесь перестреляю». Но ни профессор Шварц, ни другие врачи и сестры не дрогнули. Видимо, общение с офицерами СС их закалило. Только наш хирург майор Мусатов ловко обезоружил Харчева. Он осмотрел Лялю. Поговорил со Шварцем и нам сказал: «Они все сделали, что могли. Теперь дали возможность спокойно умереть. Ей осталось жить не более часа». Харчев зарыдал. Одна из сестер по знаку профессора подошла к нему, закатала рукав и сделала укол.
Лялю похоронили с почестями. Она не только работала в институте, но помогала в самодеятельности дивизии, и ее артистический талант пользовался большим успехом. На могиле в саду рядом с корпусом института установили стандартную пирамиду с красной звездой. На одной из граней портрет Ляли — красивой и талантливой русской девушки из-под Тулы, так трагически закончившей свою жизнь в Германии.
О гибели Ляли я написал письмо Исаеву. Он был потрясен. Еще и потому, что хлопотал и мечтал при репатриации добиться ее устройства в наш московский институт.
В поисках настоящего хозяина
Из Москвы от Исаева вскоре начали приходить полные пессимизма письма:
«Плохо, плохо, плохо!…
Ничем дельным заняться нельзя! Патрона наши изыскания уже не интересуют. Хочет вернуться к работе в Академии…»
Описывая в самых мрачных тонах московскую трудную и неустроенную жизнь, Исаев вспоминал о вилле Франка и Бляйхероде:
«Наша работа в Бляйхероде — это был только золотой сон. Здесь главные ракетные заботы — это дрова, ранние морозы и сельскохозяйственные работы…
…Твоя Катя молодец! Она хочет тебя вернуть. Встретилась с самим патроном. Он сказал, что ты сам виноват, что засиделся в Германии. Никто тебя там не держит.
Ты был ему верен в самое тяжелое время, а теперь вдруг «продал шпагу свою» и кому… артиллеристам».
Это было в ноябре 1945 года. Трудно было читать Катины письма о тяжелой жизни в послевоенной Москве с двумя малышами. Младший к тому же все время болел. Надо было ездить через всю Москву в наш НИИ-1 за пока еще полагавшимся ей пайком, спешить в детскую консультацию за молоком для больного младенца, ремонтировать вечно перегорающую электроплитку. В квартире холод — даже белье трудно сушить, из окон дует осенний ветер, вода на пятый этаж часто не идет и надо бегать на улицу к колонке, вернувшись с водой, ремонтировать электропроводку: где-то короткое замыкание и все время перегорают пробки… Понятно, что, получая такие вести, я после аварии с генералом Кузнецовым, который оказался надолго прикованным к больничной койке, стал хлопотать об отпуске, договорившись с Пилюгиным, что все дела по руководству институтом «Рабе» он недели на две возьмет на себя.
Но оказалось, что Москва нас не забыла.