Он зашагал наверх, вполголоса отсчитывая ступеньки, и с каждым шагом его голос набирал децибелы радости. Досчитав до пятидесяти семи, он превратился в мальчишку, играющего в любимую игру — старую, но открытую заново; он потерял представление о времени и, более того, не понимал, тащил ли он пианино вверх или убегал от него вниз.
— Погоди! — донесся откуда-то издалека ее возглас. — Задержись там, где стоишь!
Раскачиваясь и улыбаясь, будто в компании дружелюбных привидений, он остановился на пятьдесят восьмой ступеньке, а потом обернулся.
— Отлично, — услышал он ее голос. — Теперь спускайся.
Раскрасневшись, с затаенным чувством восторга, теснившим грудь, он побежал вниз. Ему явственно слышалось, как следом катится пианино.
— Остановись-ка еще разок!
У нее в руках был фотоаппарат. Заметив это, он непроизвольно поднял правую руку и вытащил галстук, чтобы помахать ей, как в первый раз.
— Теперь моя очередь! — крикнула она и побежала вверх, чтобы передать ему камеру.
От подножья ступенек он смотрел на нее снизу ввеpx, а она, забавно пожимая плечами, состроила смешную и печальную гримасу Стэна, растерянного, но влюбленного в жизнь. Он щелкал затвором фотоаппарата, желая только одного — остаться в этом месте навсегда.
Медленно сойдя по ступенькам, она вгляделась в его лицо.
— Эй, — сказала она, — у тебя глаза на мокром месте.
Она провела по его щекам большими пальцами. Попробовала влагу на вкус.
— Вот так раз, — сказала она, — настоящие слезы.
Он заглянул ей в глаза и увидел в них почти такую же влагу.
— «Опять влипли», — процитировал он.
— Ах, Олли, — вырвалось у нее.
— Ах, Стэн, — вырвалось у него.
Он нежно поцеловал ее.
А потом спросил:
— Мы теперь всегда будем вместе?
— Всегда, — подтвердила она.
Так начался их долгий роман.
Конечно же, у них были настоящие имена, но это не имело никакого значения, потому что лучших имен, чем Лорел и Гарди, нельзя было придумать.
Тем более, что ей не хватало фунтов пятнадцати веса, и он постоянно пытался заставить ее набрать недостающее. А в нем было двадцать фунтов лишку, и она постоянно пыталась заставить его сбросить что-нибудь более весомое, чем ботинки. Но все было напрасно, и в конце концов это вошло в неизменную поговорку: «Ты — Стэн, сомнений нет, а я — Олли, что ж тут поделаешь. Господи, девочка моя, будем наслаждаться тем, во что мы влипли!»
Так оно и было, пока все шло хорошо, и надо сказать, длилось это довольно долго; французы в таких случаях говорят
После того предзакатного часа, проведенного на памятной кинолестнице, потянулась беззаботная череда смешливых дней, знаменующая самое начало и стремительное развитие любого бурного романа. Они прекращали смеяться только для того, чтобы начать целоваться, и прекращали целоваться только для того, чтобы посмеяться над своей чудесной и удивительной наготой, когда видели себя со стороны на кровати, необъятной, как сама жизнь, и прекрасной, как утро.
Восседая посреди этой дышащей теплом белизны, он закрывал глаза, покачивал головой и торжественно заявлял:
— Нет слов!
— А ты придумай! — подначивала она. — И скажи!
И он говорил, и они опять летели в бездну с земли.
Первый год был просто сказкой и мечтой, которая вырастает до невероятных пределов, если вспоминаешь о ней тридцать лет спустя. Они бегали в кино, на новые фильмы и на старые, но в основном на фильмы Стэна и Олли. Все лучшие сцены они выучили наизусть и разыгрывали их, проезжая по ночному Лос-Анджелесу. Чтобы ей было приятно, он говорил, что детство, проведенное в Голливуде, наложило на нее неизгладимый отпечаток, а она, чтобы доставить удовольствие ему, делала вид, будто он все тот же парнишка, который когда-то катался на роликовых коньках перед знаменитыми киностудиями.
Однажды у нее это вышло особенно удачно. Почему-то она решила уточнить, где именно он гонял на роликах, когда чуть не сбил с ног Уильяма Филдза[20] и попросил у того автограф. Филдз тогда подписал книгу, отдал ее обратно и процедил: «Держи, стервец!»
— Давай съездим туда, — предложила она.
В десять вечера они вышли из машины напротив студии «Парамаунт», и он, указав на тротуар рядом с воротами, сказал: