— Сукин сын.
Солнце опускалось за трибуны нюрнбергского стадиона. Небо вдоль западного горизонта окрасилось в кровавые тона. Через полчаса, когда совсем стемнеет, уже будет не разглядеть ни маленького помоста в центре арены, ни темных флагов со свастиками, водруженных на временные шесты, расставленные так, чтобы получилась дорожка через весь стадион. Слышался шум собирающейся толпы, но стадион был пуст. Где-то вдалеке били барабаны оркестра, но никакого оркестра не было.
Сидя в первом ряду на восточной стороне стадиона, режиссер ждал, держа руки на звукооператорском пульте. Он прождал два часа и уже начал ощущать усталость и глупость своего положения. Он слышал, как старик говорит ему:
— Поехали домой. Это же бред. Он не придет.
И собственный голос:
— Придет. Не может не прийти.
Хотя сам уже в это не верил.
У него на коленях лежали наготове пластинки. Время от времени он проверял то одну, то другую, спокойно ставя ее на проигрыватель, и тогда из рупоров громкоговорителей, установленных по обоим концам арены, доносился ропот толпы, звуки оркестра, но не в полную силу — нет, это будет позже, — а тихо-тихо. И опять он сидел в ожидании.
Солнце опустилось ниже. Кровавый закат обагрил облака. Режиссер старался этого не замечать. Ему не нравились эти грубые намеки природы.
Наконец старый продюсер слегка пошевелился и оглянулся по сторонам.
— Так вот, значит, это место. Такое, каким оно было в тридцать четвертом.
— Да. Точно таким.
— Я помню по фильмам. Да-да, Гитлер стоял… что? Вон там?
— Точно, там.
— А вон там — ребята и мужчины, а здесь — девушки и пятьдесят кинокамер.
— Пятьдесят, я считал — пятьдесят. Господи, как жаль, что меня не было среди всех этих факелов, флагов, людей, кинокамер.
— Марк, Марк, ты это что, серьезно?
— Да, Арч, я серьезно! Я бы подбежал к душке Адольфу и сделал бы с ним то же, что с этой свиньей, этим жалким актеришкой. Дал бы ему в нос, потом в зубы и еще по
Они стояли, глядя на пустой стадион, где, как призраки, метались по огромному бетонному полю обрывки газет, подгоняемые ветром.
Вдруг оба так и ахнули.
Вдалеке, на самой вершине трибуны, показалась маленькая фигурка.
Режиссер встрепенулся, привскочил с места, но усилием воли заставил себя сесть.
Казалось, далекий человечек с трудом шагает сквозь прощальные лучи уходящего дня. Словно раненая птица, он заваливался на бок, прижимая руку к ребрам.
Фигурка остановилась в нерешительности.
— Ну, давай же, — прошептал режиссер.
Человечек повернулся, будто собравшись уйти.
— Нет, Адольф! — прошипел режиссер.
Одна его рука сама собой рванулась к записи звуковых эффектов, а другая — к музыке.
Тихо заиграл военный оркестр.
Послышались ропот и движение «толпы».
Стоящий наверху Адольф застыл на месте.
Музыка заиграла громче. Режиссер нажал на какую-то кнопку. Гул толпы стал слышней.
Адольф обернулся и, прищурившись, вгляделся в полутемный стадион. Наверное, он разглядел флаги. А потом и факелы. И наконец, ожидающую его сцену с микрофонами — с двумя десятками микрофонов! И только один — настоящий.
Оркестр уже гремел во всю мощь.
Адольф сделал шаг вперед.
Толпа неистовствовала.
«Боже, — подумал режиссер, глядя на свои руки, то крепко сжимавшиеся в кулаки, то совершенно самостоятельно крутившие ручки настройки. — Боже, что я с ним сделаю, когда он сюда спустится? Что я с ним сделаю?»
И вдруг, словно безумное наваждение, мелькнула мысль: «Чушь. Ты же режиссер. А он — это он. И это — тот самый Нюрнберг. Так что же?..»
Адольф спустился еще на ступеньку вниз. Его рука медленно поднялась и замерла в нацистском