Сегодня Майк впервые за столько ночей, что я с ним ездил, сел за руль трезвым.
Все прошлые сто сорок с лишним ночей Майк вел машину осторожно не потому только, что он заботился о моей безопасности, — просто теплое добродушие плескалось, разливаясь по его телу, пока он выписывал длинные виражи по шоссе.
Так, спрашивается, кто поистине знает ирландцев, и с какой стороны? И какая из этих сторон — настоящая? Кто есть Майк? И что он собой представляет? Который Майк из этих двух настоящий — тот, каким его знают все?
«И думать об этом не хочу!» — подумал я.
Для меня есть лишь один Майк. Тот, кого Ирландия вылепила из дождя и непогоды, сева и жатвы, отрубей и сусла, варки пива, разливания по бутылкам, раздачи кружек, из пабов цвета летнего зерна, из волнующихся ночью на ветру колосьев пшеницы — этот добрый шелест вы слышите, проезжая мимо, и из леса, и с торфяников. Таков и есть Майк — до кончиков ногтей, его глаза, сердце и проворные руки. Спросите, что делает ирландцев такими, какие они есть, и я покажу вам дорогу и скажу, где свернуть к Геберу Финну.
Первая ночь Поста. Не успел я сосчитать до девяти, как мы оказались в Дублине!
На следующую ночь я был в Килкоке; вышел из дома выдающейся личности. Мое такси дожидалось меня, урча мотором. Я наклонился, чтобы вложить в руки дражайшему Майку особую бутылку.
Решительно, умоляюще, пылко, со всей, какая только возможна, дружественной настойчивостью я впился глазами в отчужденное, горящее, грубое лицо Майка.
— Майк, — сказал я.
— Сэр! — рявкнул он.
— Сделай мне одолжение.
— Какое угодно! — проорал он.
— Возьми это, — сказал я. — Это лучшая бутылка ирландского виски, какую я сумел отыскать. И перед тем как мы сейчас тронемся в путь, Майк, осуши ее до последней капли. Обещаешь, Майк? Клянешься?
Он задумался, и раздумья притушили разрушительное пламя на его лице.
— Ты ставишь меня в трудное положение, — сказал он.
Я силой сомкнул его пальцы на бутылке.
— Майк, откажись лучше от чего-нибудь другого во время Поста, — сказал я.
— От чего же еще можно отказаться в Ирландии? А, погоди-погоди. От женщин!
— Они у тебя были когда-нибудь?
— Нет, — сказал Майк. — Но я все равно от них откажусь!
Он выпил.
И по мере того, как он пил, его губы, глаза, лицо преисполнялись великим спокойствием, великой умиротворенностью и безмятежностью; его кости постепенно обмякли под одеждой.
Я взглянул на его лицо.
— Ах, Майк, Майк, — сказал я, — вот ты и вернулся!
— Долго же меня не было, — сказал он.
Мы медленно покатили в Дублин.
Глава 23
Я входил в отель «Роял Гиберниан», как вдруг какая-то нищенка сунула мне под нос грязного младенца и прокаркала:
— Ах, Боже, пожалейте! Нам нужно ваше сострадание! Есть у вас хоть
Сколько-то у меня еще оставалось. Я похлопал по карманам, достал немного и уже собирался протянуть ей, как у меня вырвался не то сдавленный крик, не то возглас. Монеты посыпались из моей ладони.
В этот миг младенец посмотрел на меня, а я — на младенца.
И его тут же убрали с моих глаз долой. Женщина нагнулась, чтобы подобрать деньги, испуганно поглядывая на меня.
— Что за чертовщина? — Я прошел в вестибюль и, словно оглушенный, силился вспомнить собственное имя. — Что-то тут не так? Что же все-таки там
Все дело в младенце, ребенке этой нищенки. Младенец был тот же самый, тот же носик и ротик, и глазки — те же; я видел их давным-давно, когда приезжал в Ирландию и насмотрелся на попрошаек, еще в 1939 году. Да, но… Боже!.. чтобы тот же самый!
Я медленно вернулся к гостиничной двери, отворил ее и выглянул наружу.
Улица опустела. Нищенка со своим свертком исчезла — убралась в какой-нибудь переулок, ушла к какой-нибудь другой гостинице ловить очередных приезжающих-отъезжающих.
Я закрыл дверь и пошел к лифту.
— Нет! — сказал я. — Быть этого не может.
Потом вдруг вспомнил, что нужно шевелиться, и шагнул в лифт.
Но младенец все не шел у меня из головы.
Вернее, воспоминания о нем.
Воспоминания об иных годах и днях, ненастных и пасмурных, воспоминания о мамаше, детеныше, его чумазой мордочке, о ее визге, который смахивал на скрежет тормозов, нажатых до отказа, дабы спастись от погибели.
Иногда поздней ночью я слышал, как она бросается с причитаниями со скал ирландской непогоды и падает на камни, о которые волны непрерывно разбиваются и откатываются назад, а море вечно пребывает в кипении.
И ребенок пребывает тут же.
Я ловил себя на том, что сижу, в раздумьях, и за чаем, и за своим ирландским кофе, и за ужином.
— Что,
Я всегда издевался над метафизикой, астрологией и всякой там хиромантией. Но тут генетика, думал я. Она — та самая женщина, которая четырнадцать лет назад заискивающе смотрела мне в глаза и совала противного немытого младенца! А младенец, она что, еще одного родила или взяла взаймы напоказ, на сезон?
Не совсем, думал я. Она для меня разгаданная головоломка. Но вот малыш? Тут кроется настоящая и невероятная тайна! Ребенок, как и она, не
Так оно и было. Когда мне удавалось избежать встреч с моими двумя палачами, режиссером и Китом, я рыскал по улицам Дублина в поисках нищенки и ее неподвластного времени дитяти.
От Тринити-колледжа я шагал вверх по О'Коннел-стрит, потом вокруг парка Святого Стефана и обратно, притворяясь, будто любуюсь изысканной архитектурой, на самом же деле украдкой высматривал попрошайку, обремененную страшным младенцем.
Ко мне, как обычно, приставали личности, бренчавшие на банджо, шаркающие танцоры, псалмопевцы, булькающие глоткой тенора и баритоны, оплакивающие почившую возлюбленную или водружающие надгробье на могиле матери, но нигде мне не удалось настичь свою добычу.
Наконец, я подошел к швейцару отеля «Роял Гиберниан».
— Ник, — сказал я.
— Сэр, — сказал он.
— Та женщина, что вечно ошивается у парадной лестницы…
— А, та, что с
— Вы ее знаете?
— Еще бы! С тех пор как мне стукнуло тридцать, она у меня как бельмо на глазу, а теперь вот у меня проседи!
— Она уже
— И черт знает сколько до этого.
— А звать ее…?
— Молли — ей бы вполне подошло. Фамилия? кажется, Макгиллахи. Прошу прощения, сэр, а почему вас это интересует?