Многотруднейшая для смертного рода,
Краснейшая добыча жизни людской.
За девственную твою красоту
И умереть,
И труды принять мощные и неутомимые —
Завиднейший жребий в Элладе:
Такою силой
Наполняешь ты наши души,
Силой бессмертной,
Властнее злата,
Властнее предков,
Властнее сна, умягчающего взор…
Право на праздность?
Есть такое общечеловеческое свойство: лень. Что нам интересно, то мы делаем с увлечением, а что неинтересно — от того отлыниваем. И каждому из нас когда-нибудь да приходило в голову: вот придумать бы что-нибудь, чтобы булки сами на деревьях росли! Грекам тоже это чувство было хорошо знакомо: недаром и у них был миф о золотом веке, когда земля все давала людям даром. А в нынешнем железном веке именно потому они так цепко держались за рабство. Они не замучивали рабов работой до смерти, нет, но весь собственный труд, который можно было перевалить на другого, они переваливали на раба. Только тогда они испытывали блаженное чувство свободы — свободы не только от царя или тирана, но и от докучных житейских забот.
Конечно, это не значит, что все свободные люди в Греции не работали, а только понукали рабов. Древнегреческие ремесленники были такие же усердные работяги, как и в другие времена и у других народов. Но работали они, как бы стыдясь своего труда. И это чувство — ручной труд постыден — накладывало отпечаток на всю греческую культуру. Философия развивалась, а техника не развивалась. Почему? Именно поэтому. «Мы восхищаемся статуями Фидия и Поликлета, но, если бы нам самим предложили стать Фидием и Поликлетом, мы бы с отвращением отказались», — признается один греческий писатель. Почему? Потому что работа скульптора — ручная работа, все равно как у раба.
Даже когда свободный человек оставался без гроша и должен был волей-неволей зарабатывать на жизнь своими руками, он предпочитал наниматься не на долгосрочную работу, а на поденную — сегодня к одному, завтра к другому. Это позволяло ему помнить, что он сам себе хозяин. А на долгосрочном найме он чувствовал себя почти рабом. Жить, перебиваясь со дня на день, — это не пугало, дальше завтрашнего дня не загадывали. «Хлеб наш насущный дай нам на сей день», — говорится в первой христианской молитве тех времен, когда христианство было еще верой обездоленных.
Человек в своем городе никогда не чувствовал себя одиноким. Он помогал согражданам на войне — они должны были помогать ему в мирное время. Из военной добычи, из дани союзников, из собственных заработков — все равно из каких средств. Еще Перикл ввел плату шести тысячам судей и всенародные раздачи на театральные праздники. Теперь плату ввели и за участие в народном собрании, а праздничные раздачи стали делать вдвое чаще. Раздачи были ничтожные — еле-еле день прожить. Но народ за них хватался с отчаянной цепкостью. «Клей, на котором держится город», — называл их оратор Демад. Был даже закон: все излишки от государственных расходов должны идти только на праздничные раздачи, а кто предложит иначе, того казнить смертью.
Если не удавалось прожить за счет государства, несамолюбивый бедняк мог прожить за счет какого- нибудь богатого или просто зажиточного человека, пристроившись к нему прихлебателем: быть у него на побегушках, забавлять его шутками, а за это кормиться за его столом. В греческих комедиях этого времени такой хитрый нахлебник, выпутывающий из всех бед простоватого хозяина, — самое непременное лицо. По- гречески «на-хлебник» будет «пара-сит» (какое из этого получилось впоследствии слово, ясно каждому).
Так закон поворачивался своей изнанкой: мысль о долге перед государством вытеснялась мыслью о праве на праздность за счет государства. Государство от этого слабело. Лень — свойство общечеловеческое, но в обществе, где есть рабский труд, она расцветает особенно губительно.
Когда чувствуешь право на праздность, то уже не задумываешься о том, откуда берутся средства, на которые ты живешь. Кажется, что средства для этого всегда на свете есть, только распределены нехорошо: у соседа много, у тебя мало. Так параситу казалось, что раз у его хозяина есть деньги, то такого хозяина можно и нужно обирать; так всем грекам вместе казалось, что раз у персидского царя много богатств, то надо их выклянчить или надо их отбить. И мы видим: новое столетие начинается наемническими войнами на персидский счет, а кончается завоеваниями Александра Македонского. А промежуток заполнен спорами философов, как лучше обращаться с тем добром, которое все-таки есть.
Война становится профессией
Было только два занятия, которые свободный грек считал достойными себя, потому что они были самые древние: крестьянский труд и военный труд.
Крестьянским трудом жить было все тяжелее: не успевала земля оправиться от одного междоусобного разорения, как на нее обрушивалось новое. И разорившиеся люди переходили на военный труд: чтоб не быть добычей, становились добытчиками. Если свое государство отдыхало от войны, они нанимались на службу к другому. «Им война — это мир, а мир — война», — говорил о наемниках царь Филипп Македонский.
История нового времени — это мир с прослойками войны, история Греции — война с прослойками мира. Чередование войны и мира казалось грекам естественным, как смена времен года. Собственно мира даже не бывало: заключались только перемирия, да и те нарушались. Воевали не для завоевания: держать в покорности завоеванную область было трудно даже Спарте. Воевали, чтобы помериться силами и вознаградить себя за победу грабежом; а так воевать можно было до бесконечности. Выходили в поход в мае, когда шла жатва озимых; если побеждали, то жгли поля и грабили дома, а если нет, то это делали противники. Осенью, к сбору оливок и винограда, расходились по домам. Сперва в такие походы ходили всем народом, способным носить оружие. Потом, после кровопролитий большой войны Афин и Спарты, призадумались и стали беречь людей. Тут-то и появился спрос на наемников — на тех, кто готов воевать не за свое, а за чужое дело.
Многие из наемников погибали, немногие возвращались с добычей и поселялись на покое, зычно хвастаясь чудесами, которые они видели, и подвигами, которые они совершали в дальних походах. «Хвастливый воин» стал таким же постоянным героем комедии, как и прихлебатель-парасит. Иные им завидовали. Кто-то сказал: «Вот как война выручает бедняков!» Ему напомнили: «И создает много новых».
Наемники ничего не умели, кроме как воевать, зато воины они были несравненные. Многие были слишком бедны, чтобы завести тяжелое оружие и сражаться в строю. Они бились в холщовой куртке вместо панциря, в кожаных сапогах вместо поножей, с легким щитом в виде полумесяца. Они осыпали вражеский строй дротиками, а потом отбегали, и железные латники не могли их догнать. А когда афинский вождь Ификрат дал им вместо коротких копий длинные, оказалось, что они могут принять бой даже в строю.
Раньше битвы были простые: два войска латников выстраивались друг против друга и шли стенкой на стенку, а немногочисленная конница прикрывала фланги. Теперь вести бой стало искусством: нужно было согласовать действия и легковооруженных, и тяжеловооруженных, и конницы. «Руки войска — легковооруженные, туловище — латники, ноги — конница, а голова — полководец», — говорил Ификрат. Полководец должен быть не только храбр, но и умен. Говорили: «Лучше стадо баранов во главе со львом, чем стадо львов во главе с бараном». Фиванскому полководцу Пелопиду доложили, что на него собирают новое войско; он сказал: «Хороший флейтист не станет тревожиться оттого, что у плохого флейтиста — новая флейта». Соперник афинского полководца Тимофея хвастался ранами, полученными в первых рядах схватки. Тимофей сказал: «Разве там место полководцу? Мне в бою бывает стыдно, даже если до меня долетит стрела».
Ификрат и Тимофей — эти два полководца вернули афинскому оружию его былую славу. Им удалось даже восстановить Афинский морской союз. (Правда, ненадолго: союзники помнили афинские вымогательские привычки и при первом нажиме покинули афинян.) Особенно удачлив был Тимофей: