терцинах, которым кончается первая картина второй части «Фауста». Здесь образ «потока вечности» вырастает во всеобъемлющий символ — радугу, не меркнущую в подвижных струях низвергающихся горных потоков. Водный фон обновляется непрерывно. Радуга, отблеск «солнца абсолютной правды», не покидает влажной стремнины: «все минется, одна только правда останется» — залог высшей, грядущей правды, когда Человек — наконец-то! — «соберется вместе», как выражался Достоевский.
Новый смысл, отныне влагаемый Фаустом в понятие правды как непрерывного
Сцена «Императорский дворец» заметно перекликается с «Погребом Ауэрбаха в Лейпциге». Как там, при вступлении в «малый свет», в общении с простыми людьми, с частными лицами, так здесь, при вступлении в «большой свет», на поприще
На первом же заседании императорского совета Мефистофель предлагает обедневшему государю выпустить бумажные деньги под обеспечение подземных кладов, которые, согласно старинному закону, «принадлежат кесарю». С облегченным сердцем, в предвидении счастливого исхода, император назначает роскошный придворный маскарад, и там, наряженный Плутосом, ставит свою подпись под первым государственным кредитным билетом.
Губительность этого финансового проекта в том, что он (и это отлично знает Мефистофель!) попадает на почву государства эпохи позднего феодализма, способного только грабить и вымогать. Подземные клады, символизирующие все дремлющие производительные силы страны, остаются нетронутыми. Кредитный билет, который при таком бездействии государства не может не пасть в цене, по сути, лишь продолжает былое обирание народа вооруженными сборщиками податей и налогов. Император менее всего способен понять выгоды и опасности новой финансовой системы. Он и сам простодушно недоумевает:
Но кредитные билеты всеми безропотно принимаются. Все счета уплачены. Император с «наследственной щедростью» одаряет бумажными деньгами своих приближенных (мечтающих кто о бесценном вине, кто о продажных красавицах) и тут же требует от Фауста новых, неслыханных увеселений. Тот обещает государю вызнать из загробного мира легендарных Елену и Париса. Для этого Фауст спускается в царство таинственных Матерей, где хранятся прообразы всего сущего, чтобы извлечь оттуда бесплотные тени спартанской царицы и троянского царевича.
Для императора и его двора, собравшихся в слабо освещенном зале, все это не более как сеанс салонной магии. Не то для Фауста. Он рвется всеми помыслами к прекраснейшей из женщин, ибо видит в ней совершенное порождение природы и человеческой культуры:
Фауст хочет отнять Елену у призрачного Париса. Но — громовой удар: дерзновенный падает без чувств, духи исчезают в тумане.
Образ Гомункула — один из наиболее трудно поддающихся толкованию. Он — не на мгновение мелькнувшая маска из «Сна в Вальпургиеву ночь», и не аллегорический персонаж из «Классической Вальпургиевой ночи». У Гомункула — своя жизнь, почти трагическая, во всяком случае кончающаяся гибелью. В жизни и поисках Гомункула, прямо противоположных жизни и поискам Фауста, и следует искать разгадку этого образа. Если Фауст томится по
Гомункул знает то, что еще неясно Фаусту на данном этапе его духовной биографии. Он, Гомункул, понимает, что чисто умственное, чисто духовное начало — как раз в силу своей (бесплотной) «абсолютности», то есть необусловленности, несвязанности законами жизни (тем самым и жизни исторической), — способно лишь на ущербное существование. Гибель Гомункула, разбившегося о трон Галатеи, здесь понимаемой не только как чистейший образец телесной женской прелести, но и как некая всепорождающая космическая сила, звучит предупреждением Фаусту в час, когда он мнит себя у цели своих стремлений: приобщиться к абсолютному, к вечной красоте, воплощенной в образе Елены.
В «Классической Вальпургиевой ночи» перед нами развертывается картина грандиозной работы Природы и Духа, всевозможных созидающих сил — водных и подпочвенных, флоры и фауны, а также отважных порывов разума — над созданием совершеннейшей из женщин, Елены. На подмостках толпятся низшие стихийные силы греческих мифов, чудовищные порождения природы, ее первые мощные, но грубые создания: колоссальные муравьи, грифы, сфинксы, сирены, все это истребляет и пожирает друг друга, живет в непрерывной вражде и борьбе. Над темным кишением стихийных сил возвышаются уже менее грубые порождения: кентавры, нимфы, полубоги. По и они еще бесконечно далеки от искомого совершенства. И вот предутренний сумрак мира прорезает человеческая мысль, противоречивая, подобно великим космическим силам, по-разному понимающая мир и его становление, — философия двух (друг друга отрицающих) мыслителей — Фалеса и Анаксагора: занимается утро благородной эллинской культуры. Все возвещает появление прекраснейшей.
Мудрый кентавр Хирон, наставник Геракла и Ахилла, сострадая герою, уносит Фауста к вратам Орка, где тот выпрашивает у Персефоны Елену. Мефистофель в этих поисках ему не помогает. Чтобы смешаться с толпою участников ночного бдения, он облекается в наряд зловещей Форкиады. В этом наряде он будет участвовать в следующем действии, при дворе ожившей спартанской царицы.
Так думает царица. Но вместе с тем в ее сознании мигает, как меркнущее пламя светильника, память о былой жизни: