Яновский с какой-то незнакомой дамой!» Папа, а как же мы будем есть бублики на улице? Фрейлейн Цецильхен говорит — это неприлично.

— А бог с ней, с Цецильхен! — отмахивается папа.

— Нет, мама тоже не позволяет есть на улице.

— Гм!.. И мама тоже? — Папа беспомощно щурит близорукие глаза. — А вон там, кажется, скамейка, да? И дерево… Что это такое?

— Это Театральный сквер. Разве ты его не знаешь, папа?

— Ну, откуда мне знать! Я же всегда тороплюсь, езжу на извозчике, по сторонам не гляжу… Занимай скамейку, живо!

Ну вот, мы и в сквере. Это не улица, тут можно есть.

И мы с аппетитом уминаем свои бублики. Скамейка наша стоит под высоким деревом.

— Клен… — говорю я с полным ртом. — И цветет… Слышишь, папа, как пахнет? Кисленьким- кисленьким! Узнаешь?

— Нет… не узнаю… — признается папа словно с грустью. — Я, знаешь, редко встречаюсь с ними… с этими самыми… ну, с кленами… Я уже забыл, как они пахнут. Это я сегодня с тобой так закутил!

— А раньше? Когда ты не был доктором? Когда ты еще учился?

— Ну, тогда — сама говоришь — я учился.

— День и ночь?

— Нет, ночью я спал. Правда, ночь иногда бывала очень коротенькая… Надо было работать, много работать! Мой отец — твой дедушка — посылал мне пятнадцать рублей в месяц, шутка? Они с бабушкой отрывали их от себя с кровью… Когда я уезжал в Петербург, в Военно-медицинскую академию, отец подарил мне свой старый кошелек со сломанным замочком. Кошелек лежал у меня на столе, раззявившись, как голодный… Я иногда дразнил его: «Колбасы хочешь? Хлеба? Я тоже хочу, — потерпим оба…» И я учился. Ох, как учился! Ну, и медицина, братец ты мой, — серьезная наука, ее абы как изучить нельзя. Кончишь академию, и дадут тебе в руки не что-нибудь, не куклу, а жизни человеческие!..

Мы молча жуем бублики. Папа усталый, но довольный, Я смутно понимаю, что этот сквер, куда я каждый день прихожу с Цецильхен катать серсо или прыгать через веревочку, для папы — событие, почти не встречающееся в его трудовой жизни.

— Мы еще с тобой когда-нибудь в цирк сходим. Или в театр! — мечтает папа. — А в день твоего рождения я в этом году с утра и до вечера буду дома… Буду плясать с твоими подругами и играть в эти… как их… «Барыня прислала сто рублей»… Да?

— Да-а-а… — тяну я недоверчиво. — Каждый год ты это обещаешь! И — ни разу, ни разу…

— Да, ни разу! — грустно соглашается папа. — Все больные, понимаешь. Не бросить же их! Но, может быть, в этом году…

— Папа! А про Абрахама ты знаешь? Про то, как бог велел ему зарезать собственного сына?

— А тебе кто это наболтал?

— Цецильхен рассказывала…

— Удив-вительно! — сердится папа. — Удив-вительно, каким вздором некоторые люди набивают детские головы!..

На небе всходит вечерняя звезда. Она сидит на кресте соседнего костела, словно ее укрепили на верхушке рождественской елки. В прозрачных вечерних сумерках все кажется нарисованным на картинке: и костел со звездой на кресте, и кованая чугунная ограда сквера, и маленький «толчок» на углу с торговками, похожими на страшных ведьм и волшебниц.

— Папа! Ты Владимира Ивановича не любишь?

Думая о чем-то другом, папа рассеянно переспрашивает:

— Я Владимира Ивановича не… Какого Владимира Ивановича?

— Ну, пап, ты не слушаешь!.. Шабанова, Владимира Ивановича, Зои-Ритиного папу… Ты его не любишь?

— Почему ты так думаешь?

— А вы с ним всегда спорите, кричите друг на друга… Ты его не любишь?

— Видишь ли… — начинает папа и, вдруг оборвав, неожиданно соглашается: — А и вправду не люблю. За что его любить? Что он такое хорошее делает, чтоб его любить? Кто он такой?

— У него пивоваренный завод, — рассудительно повторяю я то, что я слыхала, говорят о Владимире Ивановиче Шабанове взрослые. — Он пивовар.

— Пи-во-вар! — насмешливо растягивает папа это слово. — Рабочие варят ему пиво! Он им за это платит гривенники и двугривенные, и только я один знаю, как они живут, его рабочие, — в нищете и болезнях… А Шабанов продает это пиво за сотни и тысячи… Пи-во-вар! — Тут папа вдруг спохватывается: — Ох, о чем я с тобой, цыпленком, говорю! В общем, Шабанов такой, как все другие. Есть и похуже, чем он!.. Ты смотри держись хороших людей. К хорошим тянись!.. Я ведь когда-нибудь умру, вот с хорошими людьми ты не будешь сиротой.

Бывает, сахар лежит на дне чашки с чаем. Отхлебнешь — не сладко. Но чуть помешаешь ложечкой, как вкус сахара наполняет весь чай, доходит до самых верхних его слоев… Так папины слова о возможной его смерти, словно помешав ложечкой в моей душе, подняли в ней то, что, видимо, лежало на дне с самого утра, а может быть, и дольше: чьи-то чужие, горькие слова, не ставшие еще моей собственной мыслью, моим собственным опасением, — нестерпимая горечь наполняет меня до краев.

— Папа, — говорю я тихонько, — какой дом, Юзефа говорит, у тебя будет… в три аршина?

— Да ну! — отмахивается папа. — Юзефины сказки!

Но я продолжаю допрос:

— Три аршина — это ведь маленький дом?

— Н-небольшой… — признает папа.

— Как же мы все там поместится?

— Нет… — неохотно роняет папа. — Я там буду один. Без вас.

— А мы?

— Вы будете приходить ко мне в гости… Вот ты придешь к этому домику и скажешь тихонько — можно даже не вслух, а мысленно: «Папа, это я твоя дочка… Пуговица.. Я живу честно, никого не обижаю, работаю, хорошие люди меня уважают…» И все. Подумаешь так — и пойдешь себе…

В моей памяти всплывают слова «стихотвореньица», которое мне утром говорила Цецильхен:

Ведь день настанет, день настанет,

И ты заплачешь у могил…

— Что-о такое? — возмущенно всматривается в меня папа. — Она сейчас начнет поливать улицы! А она помнит, что я ненавижу плакс?

— Она помнит… — Я судорожно подавляю слезы. — Только… папочка, дорогой, ты умрешь?

— Ох, какая глупая! И я тоже дурак… — сердится папа. — Не смей плакать, я еще не скоро умру: мне тридцать шесть лет.

— Ну, вот видишь! — говорю я с отчаянием. — Сам говоришь, что ты старик!

Я делаю невыразимые усилия, чтобы не плакать, чтобы папа не сказал с презрением: «Ненавижу плакс!» Сдерживаемые слезы, как люди, запертые в доме на ключ, толкаются, ищут выхода: щиплют глаза, щекочут горло, даже отдаются иголочками в пальцах, которыми я судорожно цепляюсь за папину руку.

Папа обнимает меня:

— С чего ты все это взяла? Почему ты об этом думаешь?

— Юзефа сказала про дом в три аршина…

— Юзефа — полоумная старуха.

— Фрейлейн Цецильхен научила меня стихам… — И я читаю папе «стихотвореньице».

— Ну, знаешь, — возмущается папа, — Цецильхен твоя…

— Я знаю. Она дура! — подтверждаю я.

— Гм!.. Этого я не сказал… — растерялся папа.

— Но ты это думаешь. Думаешь, думаешь, думаешь! — стараюсь я помешать папе говорить. — Ведь думаешь?

Это я спрашиваю в упор, и папа не может солгать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×