непрочны. Супружеская любовь служит предметом насмешек. На смену освобождению девиц из-под власти драконов пришло освобождение дам из-под власти якобы дурно обращающихся с ними мужей.
Часто высказывая свое недоброжелательное отношение к великосветскому обществу, Филдинг обнаруживает большую привязанность к дворянству. Уже по наружности его любимого героя Тома можно понять, что перед нами не первый встречный. Автор не допустил бы, чтобы его обожаемая Софи (прототипом которой, возможно, была умершая жена писателя) вышла замуж за какого-нибудь найденыша. Поэтому найденыш оказывается благородных кровей, а это важнее, чем то, что рожден он вне брака.
В то время как Филдинг, происходивший из обедневшего дворянства, не упускал случая покритиковать аристократию и своего положительного героя брал не из ее среды, его ровесник и антагонист, скромный печатник С. Ричардсон преклонялся перед аристократией и своих героев помещал в ее кругу, обнаруживая (что ему нередко вменялось в вину) свое полное незнание предмета.
Хотя рассмотрение польской аристократии не входит в мою программу, не могу не привести здесь мнение С. Жеромского по интересующему нас вопросу. «Я узнал аристократию, — пишет Жеромский в своем «Дневнике», — родовитую, национальную. Теперь наконец я знаю, что это такое. Аристократ остается собой лишь в обществе другого аристократа... В беседе с демократом аристократ — нечто неопределенное. Нет ничего более похожего на иезуитизм, чем аристократизм». Но о героине повести «Верная река» Саломее Жеромский писал: «Тон общества и отношения между мужчинами и женщинами в нездольской усадьбе не отличались изысканностью. Это была жизнь шляхты состоятельной, но без особого светского лоска... Лишь в обществе князя Одровонжа она узнала иное — удивительную мягкость обращения, учтивость, чистоту, сдержанность в словах»[190]. «А во мне разве нет безумной горячки вельможества, — спрашивает Жеромский в своем «Дневнике», — хотя она смешна мне во всех своих формах... и хотя я честно борюсь за идеалы равенства, за то, чтобы цивилизация стала достоянием всех или перестала существовать, раз уж ей суждено остаться уделом лишь некоторых»[191].
Бой-Желеньский, размышляя о Прусте, пытался объяснить эту привязанность к аристократии, в которой он видел нечто большее, чем просто снобизм. Аристократия представится нам в ином свете, если, подобно Прусту, взглянуть на нее с поэтической стороны. Очарование старинных имен, полагает Бой- Желеньский, действует на нас так же, как очарование старинных церквей, картин, усадеб и городов; оно пробуждает нашу фантазию и уводит в эпохи, давно минувшие. Пруст, пока не разочаровался в этих живых обломках прошлого, видел в них существ какой-то особой, редкой породы, покорявших изяществом наружности, гармоничностью форм, художественной культурой, наконец, роскошью. «Позже, по мере взросления, герой Пруста переживает разочарование: вместо всех этих чудес он обнаруживает духовную пустоту и высокомерие, под утонченными формами — толстокожее хамство» [192]. Аристократические сантименты дают о себе знать даже в социалистической Польше, коль скоро радиопостановки по «Прокаженной»[193] и ее экранизация имели такой громадный успех, а перепечатанный на машинке экземпляр книги стоил немалых денег. Роман Томази ди Лампедуза «Леопард», повествующий об упадке сицилийской аристократии, так же как и снятый по нему фильм, вызывал живое сочувствие к главному герою романа дону Фабрицио.
Жеромский, несмотря на свою критику аристократии, остается под впечатлением ее достоинств. Этого впечатления не может поколебать даже финансовая необязательность знати, полностью соответствующая ее стереотипу. «Из Олесницы я выехал во вторник утром. Папенька 3. не заплатил мне за подготовку Хенюся, который поступил-таки в гимназию; и расходов на дорогу не возместил. Надул меня папенька!»[194]
«Тот, кто решил бы сегодня составить список магнатов (seigneurs), — писал Ш. Дюкло в 1751 г., — знал бы, с кого начать, но не знал бы, кем кончить. В конце концов он дошел бы до мещанства, не заметив какого-либо резкого перехода»[195]. Токвиль выводил понятие аристократии из факта завоевания. Подчинив своему мечу определенную область, победители селились в ней на правах элиты и становились дворянством, а побежденные — крепостными. Победители требовали для себя всевозможных привилегий: привилегии власти, привилегий в суде [196]. Примером может служить английская аристократия, которая боролась за то, чтобы подлежать исключительно суду пэров и от которой не требовали принесения присяги при даче свидетельских показаний. Что касается привилегии власти, то до первой мировой войны, пишет Б. Тачмен, ведущая роль аристократии представлялась столь же естественной, как то, что бобры строят плотины[197]. «Военное призвание — самое важное, самое подходящее и единственное призвание французского дворянства, — писал Монтень. — Весьма возможно, что первой добродетелью, появившейся среди людей и давшей одним из них превосходство над другими, и была именно эта самая добродетель, с помощью которой более сильные и более храбрые приобретали власть над более слабыми и заняли особое положение: с тех пор за ними сохранилась эта честь и название»[198]. Поскольку мечом добывались земли, которые затем делились между завоевателями, земельная собственность стала необходимым условием принадлежности к аристократии. Деньги, конечно, тоже играли роль.
«Генеалогия в девятнадцатом веке — просто вздор, — говорит герой романа У. Фолкнера Джон Сарторис. — Особенно в Америке, где важно лишь то, что человек сумел захватить и удержать, и где у всех нас общие предки, а единственное место, откуда мы можем с некоторой уверенностью вести свое происхождение, — это Олд Бейли»[199] (речь идет об известной английской тюрьме[200], из которой преступников отправляли в Виргинию). Картины такой высылки запечатлены во многих английских романах XVIII века, а еще раньше — в дневнике Сэмюэла Пипса. Заключенных вывозили до тех пор, пока этому не положили конец протесты властей Виргинии против ее облагодетельствования такими подданными[201] . А ведь считалось, что именно из Виргинии происходит американская аристократия. Дополнительным условием принадлежности к аристократии в Англии постепенно становится роскошный образ жизни, условием которого было богатство. Это оказалось важнее, чем титулы, упавшие в цене из-за продажности геральдических контор.
Упоминавшийся выше Ш. Дюкло пишет о допущении в аристократические салоны знаменитостей. Это возмущало его английского современника лорда Честерфилда, утверждавшего, что общество, состоящее из ученых людей, не может считаться хорошим обществом, а того, кто знается с такими людьми, могут, чего доброго, причислить к профессионалам. Я ценю таких ученых, как Декарт или Ньютон, писал Честерфилд сыну, однако предпочитаю общество светских людей. У Пруста известные художники и ученые, особенно после первой мировой войны, получают доступ в сферы, именуемые «светом» или «большим светом». «Вопрос о границах этого света, — писал Т. Бой-Желеньский, — о том, кто принадлежит к нему и какое место в нем занимает, порождает здесь настоящую «биржу достоинств», которые то растут в цене, то обесцениваются, подчиняясь невидимым глазу колебаниям, процессам и правилам»[202]. Дама эпохи Пруста знает: ничто не поднимает так престиж ее салона, как присутствие знаменитостей, которых она показывает знатным гостям, словно экзотических зверушек.
Этот снобизм не был исключительной принадлежностью французского большого света; с ним, как известно, боролся в Англии Теккерей. Не был он также исключительной принадлежностью аристократии. По мнению Бой-Желеньского, в мещанской среде иерархия была еще произвольнее, еще комичнее, чем в высших сферах, а роль снобизма в создании репутации людей искусства была огромной.
Любопытной иллюстрацией аристократического стиля жизни конца XIX века служит описание жизни семейства Расселов в «Автобиографии» Бертрана Рассела. Мать Бертрана наняла гувернера для своего старшего сына. У гувернера была чахотка в последней стадии, и родители Бертрана сочли, что потомства он иметь не может. Но это, полагали они, еще не причина, чтобы обречь его на целибат. И вот мать Бертрана, при поддержке мужа, признала правильным допустить гувернера к своему ложу, хотя, можно думать, особого удовольствия от этого не получала. Отец Бертрана был другом Дж. Ст. Милля и не колеблясь проводил в жизнь то, в чем его убедила теория. Бабушка Бертрана была пуританкой, но семидесяти лет от роду вступила в секту унитариев, наиболее близкую к агностицизму. Она любила читать и знала три языка. Ее смелость, общественный темперамент, пренебрежение к условностям и мнению большинства оказали на внука влияние, за которое он был ей благодарен.
Те, кто указывает на плавность перехода от титулованной знати к разбогатевшим буржуа, правы;