покрытый заплатами, в чистую ситцевую рубаху, рыжие, деревенского сукна штаны и опорки, надетые на босую ногу. Мать почему-то облегченно вздохнула. И вдруг, подчиняясь чутью, опередившему неясную мысль, она неожиданно для себя спросила его:
- А что, ночевать у тебя можно будет?
Спросила, и все в ней туго натянулось - мускулы, кости. Она выпрямилась, глядя на мужика остановившимися глазами. В голове у нее быстро мелькали колючие мысли:
«Погублю Николая Ивановича. Пашу не увижу - долго! Изобьют!»
Глядя в землю и не торопясь, мужик ответил, запахивая кафтан на груди:
- Ночевать? Можно, чего же? Изба только плохая у меня…
- Не избалована я! - безотчетно ответила мать.
- Можно! - повторил мужик, меряя ее пытливым взглядом.
Уже стемнело, и в сумраке глаза его блестели холодно, лицо казалось очень бледным. Мать, точно спускаясь под гору, сказала негромко:
- Значит, я сейчас и пойду, а ты чемодан мой возьмешь…
- Ладно.
Он передернул плечами, снова запахнул кафтан и тихо проговорил:
- Вот - подвода едет…
На крыльце волости появился Рыбин, руки у него снова были связаны, голова и лицо окутаны чем-то серым.
- Прощайте, добрые люди! - звучал его голос в холоде вечерних сумерек.
- Ищите правды, берегите ее, верьте человеку, который принесет вам чистое слово, не жалейте себя ради правды!..
- Молчать, собака! - крикнул откуда-то голос станового. - Сотский, гони лошадей, дурак!
- Чего вам жалеть? Какая ваша жизнь?.. Подвода тронулась. Сидя на ней с двумя сотскими по бокам, Рыбин глухо кричал:
- Чего ради погибаете в голоде? Старайтесь о воле, она даст и хлеба и правды, - прощайте, люди добрые!..
Торопливый шум колес, топот лошадей, голос станового обняли его речь, запутали и задушили ее.
- Кончено! - сказал мужик, тряхнув головой, и, обратясь к матери, негромко продолжал: - Вы там посидите на станции, - я погодя приду…
Мать вошла в комнату, села за стол перед самоваром, взяла в руку кусок хлеба, взглянула на него и медленно положила обратно на тарелку. Есть не хотелось, под ложечкой снова росло ощущение тошноты. Противно теплое, оно обессиливало, высасывая кровь из сердца, и кружило голову. Перед нею стояло лицо голубоглазого мужика - странное, точно недоконченное, оно не возбуждало доверия. Ей почему-то не хотелось подумать прямо, что он выдаст ее, но эта мысль уже возникла у нее и тягостно лежала на сердце, тупая и неподвижная.
«Заметил он меня! - лениво и бессильно соображала она. - Заметил, догадался…»
А дальше мысль не развивалась, утопая в томительном унынии, вязком чувстве тошноты.
Робкая, притаившаяся за окном тишина, сменив шум, обнажала в селе что-то подавленное, запуганное, обостряла в груди ощущение одиночества, наполняя душу сумраком, серым и мягким, как зола.
Вошла девочка и, остановясь у двери, спросила:
- Яичницу принести?
- Не надо. Не хочется уж мне, напугали меня криком-то! Девочка подошла к столу, возбужденно, но негромко рассказывая:
- Как становой-то бил! Я близко стояла, видела, все зубы ему выкрошил, - плюет он, а кровь густая- густая, темная!.. Глазов-то совсем нету! Дегтярник он. Урядник там у нас лежит, пьянехонек, и все еще вина требует. Говорит - их шайка целая была, а этот, бородатый-то, старший, атаман, значит. Троих поймали, а один убежал, слышь. Еще учителя поймали, тоже с ними. В бога они не верят и других уговаривают, чтобы церкви ограбить, вот они какие! А наши мужики - которые жалели его, этого-то, а другие говорят - прикончить бы! У нас есть такие злые мужики - ай-ай!
Мать внимательно вслушивалась в бессвязную быструю речь, стараясь подавить свою тревогу, рассеять унылое ожидание. А девочка, должно быть, была рада тому, что ее слушали, и, захлебываясь словами, все с большим оживлением болтала, понижая голос:
- Тятька говорит - это от неурожая все! Второй год не родит у нас земля, замаялись! Теперь от этого такие мужики заводятся - беда! Кричат на сходках, дерутся. Намедни, когда Васюкова за недоимки продавали, он ка-ак треснет старосту по роже. Вот тебе моя недоимка, говорит…
За дверью раздались тяжелые шаги. Упираясь руками в стол, мать поднялась на ноги…
Вошел голубоглазый мужик и, не снимая шапку, спросил:
- Где багаж-то?
Он легко поднял чемодан, тряхнул им и сказал:
- Пустой! Марька, проводи приезжую ко мне в избу.
И ушел, не оглядываясь.
- Здесь ночуете? - спросила девочка.
- Да! За кружевами я, кружева покупаю… - У нас не плетут! Это в Тинькове плетут, в Дарьиной, а у нас - нет! - объяснила девочка.
- Я туда завтра…
Заплатив девочке за чай, она дала ей три копейки и очень обрадовала ее этим. На улице, быстро шлепая босыми ногами по влажной земле, девочка говорила:
- Хотите, я в Дарьину сбегаю, скажу бабам, чтобы сюда несли кружева? Они придут, а вам не надо ехать туда. Двенадцать верст все-таки…
- Не нужно этого, милая! - ответила мать, шагая рядом с ней. Холодный воздух освежил ее, и в ней медленно зарождалось неясное решение. Смутное, но что-то обещавшее, оно развивалось туго, и женщина, желая ускорить рост его, настойчиво спрашивала себя:
«Как быть? Если прямо, на совесть…»
Было темно, сыро и холодно. Тускло светились окна изб красноватым неподвижным светом. В тишине дремотно мычал скот, раздавались короткие окрики. Темная, подавленная задумчивость окутала село…
- Сюда! - сказала девочка. - Плохую ночевку выбрала вы, - беден больно мужик…
Она нащупала дверь, отворила ее, бойко крикнула в избу:
- Тетка Татьяна!
И убежала. Из темноты долетел ее голос:
- Прощайте!..
17
Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, - это сразу бросалось в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина, молча поклонилась и исчезла. В переднем углу на столе горела лампа.
Хозяин избы сидел за столом, постукивая пальцем по его краю, и пристально смотрел в глаза матери.
- Проходите! - не вдруг сказал он. - Татьяна, ступай-ка, позови Петра, живее!
Женщина быстро ушла, не взглянув на гостью. Сидя на лавке против хозяина, мать осматривалась, - ее чемодана не было видно. Томительная тишина наполняла избу, только огонь в лампе чуть слышно потрескивал. Лицо мужика, озабоченное, нахмуренное, неопределенно качалось в глазах матери, вызывая в ней унылую досаду.