прекращаясь ни на минуту, слышалось пение разносчиков. Они появлялись один за другим, эти дворовые гастролеры, и каждый исполнял свою короткую арию. — Угле-ей! Угле-е-ей! — откуда-то издалека пел русский тенор, как бы оплакивая свою былую удаль, свое улетевшее счастье. — Угле-е-ей! Его место занимал низкий комический басок точильщика: — Точить ножи-ножницы, бритвы!.. Чшшить ножи-ножжж, бритввв!.. Ножиножжж… Бррр-иттт… Паяльщик появлялся вслед за точильщиком, наполняя двор мужественными руладами бархатного баритона: — Па-аять, починять ведра, каструли! Па-ять, починять ведра, каструлии! Вбегала безголосая торговка, оглашая знойный воздух городского утра картавым речитативом: — Груш, яблук, помадоррр! Груш, яблук, помадоррр! Печальный старьевщик исполнял еврейские куплеты: — Старые вещи, старые вещи! Старивэшшш… Старивэшшш… Наконец, венчая весь этот концерт прелестной неаполитанской канцонеттой, вступала новенькая шарманка фирмы «Нечада», и раздавался крикливый голос уличной певицы:
— запел русский тенор сейчас же после того, как шарманка ушла. И концерт начался снова. В то же время с улицы слышался стук дрожек, шум дачного поезда, военная музыка. И вдруг среди всего этого гомона раздалось какое-то ужасно знакомое шипенье, что-то щелкнуло, завелось, и один за другим четко забили, как бы что-то отсчитывая, прозрачные пружинные звуки. Что это? Позвольте, но ведь это же часы! Те самые знаменитые столовые часы, которые, как гласила семейная легенда, папа выиграл на лотерее- аллегри, будучи еще женихом мамы. Как Петя мог о них забыть! Ну да, конечно, это они! Они отсчитывали время. Они «били»! Но мальчик не успел сосчитать сколько. Во всяком случае, что-то много: не то десять, не то одиннадцать. Боже мой! На даче Петя вставал в семь… Он вскочил, поскорее оделся, умылся — в ванной! — и вышел в столовую, жмурясь от солнца, лежавшего на паркете горячими косяками. — А, как не стыдно! — воскликнула тетя, качая головой и вместе с тем радостно улыбаясь так выросшему и так загоревшему племяннику. Одиннадцать часов. Мы тебя нарочно не будили. Хотели посмотреть, до каких пор ты будешь валяться, деревенский лентюга. Ну, да ничего! С дороги можно. Скорей садись. Тебе с молоком или без? В стакан или в твою чашку? Ах, совершенно верно! Как это он забыл? «Своя чашка»! Ну да, ведь у него была «своя чашка», фарфоровая, с незабудками и золотой надписью: «С днем ангела», прошлогодний подарок Дуни. Позвольте, батюшки, наш самовар! Оказывается, он о нем тоже забыл. И бублики греются, повешенные на его ручки! И сахарница белого металла в форме груши, и щипчики в виде цапли! Позвольте, а желудь звонка на шнурке под висячей лампой… Да и сама лампа: шар с дробью над белым колпаком! Позвольте, а что это в руках у отца? Ба, газета! Вот уж, правду сказать, совсем забыл, что в природе существуют газеты! «Одесский листок» с дымящим паровозиком над расписанием поездов и дымящим пароходиком над расписанием пароходов. (И дама в корсете среди объявлений!) Э, э!.. «Нива»! «Задушевное слово»! Ого, сколько бандеролей накопилось за лето! Одним словом, вокруг Пети оказалось такое множество старых-престарых новостей, что у него разбежались глаза. Павлик же вскочил чуть свет и уже вполне освоился с новой старой обстановкой. Он уже давно напился молока и теперь запрягал Кудлатку в дилижанс, составленный из стульев. Иногда он озабоченно пробегал по комнатам, трубя в трубу и сзывая воображаемых пассажиров. Тут Петя вспомнил вчерашние события и даже вскочил из-за стола: — Ой, тетечка! Я же вам вчера так и не успел рассказать! Ах, что только с нами было, вы себе не можете представить! Сейчас я вам расскажу, только ты, Павлик, пожалуйста, не перебивай… — Да уж знаю, знаю. Петя даже слегка побледнел: — И про дилижанс знаете? — Знаю, знаю. — И про пароход? — И про пароход. — И как он прыгал прямо в море? — Знаю все. — Кто ж вам рассказал? — Василий Петрович. — Ну, папа! — в отчаянии закричал Петя и даже топнул обеими ногами. Ну, кто тебя просил рассказывать, когда я лучше умею рассказывать, чем ты! Вот видишь, ты теперь мне все испортил! Петя чуть не плакал. Он даже забыл, что он уже взрослый и завтра будет поступать в гимназию. Стал хныкать: — Тетечка, я вам лучше еще раз расскажу, у меня будет гораздо интереснее. Но у тети вдруг покраснел нос, глаза наполнились слезами, и она, прижав пальцы к вискам, проговорила со страданием в голосе: — Ради бога, ради бога, не надо! Ну, не могу я это еще раз слушать равнодушно. Как только у людей, которые называют себя христианами, хватает совести так мучить друг друга! Она отвернулась, вытирая нос маленьким платочком с кружевами. Петя испуганно взглянул на отца. Отец смотрел очень серьезно и очень неподвижно в окно. Мальчику показалось, что на его глазах тоже блестят слезы. Петя ничего не понял, кроме того, что рассказать здесь вчерашнюю историю вряд ли удастся. Он поскорее выпил чай и отправился во двор искать слушателей. Дворник выслушал рассказ весьма равнодушно и заметил: — Ну что ж, очень просто. Бывает и не такое. А больше рассказывать было положительно некому. Нюся Коган, сын лавочника из этого же дома, как назло, поехал гостить к дяде на Куяльницкий лиман. Володька Дыбский куда-то перебрался. Прочие еще не возвращались с дач. Гаврик передал через Дуню, что сегодня зайдет, но его все не было. Вот ему бы рассказать! Не пойти ли к Гаврику на берег? Пете не разрешалось ходить одному на берег, но искушение было слишком велико. Петя засунул руки в карманы, покрутился равнодушно под окнами, затем так же равнодушно, чтобы не возбуждать подозрений, вышел на улицу, погулял для виду возле дома, завернул за угол и бросился рысью к морю. Но на середине переулка с теплыми морскими ваннами наткнулся на босого мальчика. Что-то знакомое… Кто это? Позвольте, да ведь это же Гаврик!
21 ЧЕСТНОЕ БЛАГОРОДНОЕ СЛОВО
— О Гаврик!
— О Петька!
Этими двумя возгласами изумления и радости, собственно, и закончился первый момент встречи закадычных друзей. Мальчики не обнимались, не тискали друг другу рук, не заглядывали в глаза, как, несомненно, на их месте поступили бы девчонки. Они не расспрашивали друг друга о здоровье, не выражали громко восторга, не суетились. Они поступили, как подобало мужчинам, черноморцам: выразили свои чувства короткими, сдержанными восклицаниями и тотчас перешли к делу, как будто бы расстались только вчера. — Куда ты идешь? — На море. — А ты? — На Ближние Мельницы, к братону. — Зачем? — Надо. Пойдешь? — На Ближние Мельницы? — А что же? — Ближние Мельницы… Петя никогда не бывал на Ближних Мельницах. Он только знал, что это ужасно далеко, «у черта на куличках». Ближние Мельницы в его представлении были печальной страной вдов и сирот. Существование Ближних Мельниц всегда обнаруживалось вследствие какого-нибудь несчастья. Чаще всего понятие «Ближние Мельницы» сопутствовало чьей-нибудь скоропостижной смерти. Говорили: «Вы слышали, какое горе? У Анжелики Ивановны скоропостижно скончался муж и оставил ее без всяких средств. Она с Маразлиевской перебралась на Ближние Мельницы». Оттуда не было возврата. Оттуда человек если и возвращался, то в виде тени, да и то ненадолго — на час, не больше. Говорили: «Вчера к нам с Ближних Мельниц приходила Анжелика Ивановна, у которой скоропостижно скончался муж, и просидела час — не больше. Ее трудно узнать. Тень…» Однажды Петя был с отцом на похоронах одного скоропостижно скончавшегося преподавателя и слышал дивные, пугающие слова, возглашенные священником перед гробом, — о каких-то «селениях праведных, идеже упокояются», или что-то вроде этого. Не было ни малейшего сомнения, что «селения праведных» суть не что иное, как именно Ближние Мельницы, где как-то потом «упокояются» родственники усопшего. Петя живо представлял себе эти печальные селения со множеством ветряных мельниц, среди которых «упокояются» тени вдов в черных платках и сирот в заплатанных платьицах. Разумеется, пойти без спросу на Ближние Мельницы являлось поступком ужасным. Это было, конечно,