— Аборт сделаем. Сколько месяцев?
— Два.
— Сделаем.
— Засмеют.
— Кто?
— Ваши… ребята…
— Никто не узнает.
— Узнают…
— Нет. Я буду знать и ты. И больше никто.
Вера развязно засмеялась:
— Да… Рассказывайте!
Я замолчал. Взбираясь на колонийскую гору, поехали шагом. Сорока слез с саней, шел рядом с лошадиной мордой и насвистывал «Кирпичики». Вера вдруг склонилась на мои колени и горько заплакала.
— Чего это она? — спросил Сорока.
— Горе у нее, — ответил я.
— Наверное, родственники есть, — догадался Сорока. — Это нет хуже, когда есть родственники!
Он взобрался на облучок, замахнулся кнутом:
— Рысью, товарищ Мэри, рысью! Так!
Мы вьехали во двор колонии.
Через три дня возвратилась из Харькова Мария Кондратьевна. Я ничего не сказал ей о трагедии Веры. А еще через неделю мы обьявили в колонии, что Веру нужно отправить в больницу, у нее плохо с почками. Из больницы она вернулась печально-покорная и спросила у меня тихонько:
— Что мне теперь делать?
Я подумал и ответил скромно:
— Теперь будем понемножку жить.
По ее растерянно-легкому взгляду я понял, что жить для нее самая трудная и непонятная штука.
Разумеется, Вера Березовская едет с нами в Куряж. Выходит так, что едут все, едут и те двадцать новеньких, которых мне подкинул Наркомпрос в последние дни, подкинул в полном безразличии к моим стратегическим планам. Как было бы хорошо, если бы со мной шли на Куряж только испытанные старые одиннадцать горьковских отрядов. Отряды эти с боем прошли нашу шестилетнюю историю. У них было много общих мыслей, традиций, опыта, идеалов, обычаев. С ними как будто можно не бояться. Как было бы хорошо, если бы не было этих новичков, которые хотя и растворились как будто в отрядах, но я встречаю их на каждом шагу и всегда смущаюсь: они и ходят, и говорят, и смотрят не так, у них еще «третьесортные», плохие лица.
Ничего, мои одиннадцать отрядов имеют вид металлический. Но какая будет катастрофа, если эти одиннадцать маленьких отрядов погибнут в куряже! Накануне отьезда передового сводного у меня на душе было тоскливо и неразборчиво. А вечерним поездом приехала Джуринская, заперлась со мной в кабинете и сказала:
— Антон Семенович, я боюсь. Еще не поздно, можно отказаться.
— Что случилось, Любовь Савельевна?
— Я вчера была в Куряже. Ужас! Я не могу выносить таких впечатлений. Вы знаете, я была в тюрьме, на фронте — я никогда так не страдала, как сейчас.
— Да зачем вы так?..
— Я не знаю, не умею рассказывать, что ли. Но вы понимаете: три сотни совершенно отупевших, развращенных, озлобленных мальчиков… это, знаете, какой-то животный, биологический развал… даже не анархия… И эти нищета, вонь, вши!.. Не нужно вам ехать, это мы очень глупо придумали.
— Но позвольте! Если Куряж производит на вас такое гнетущее впечатление, тем более нужно что-то делать.
Любовь Савельевна тяжело вздохнула:
— Ах, долго говорить придется. Конечно, нужно делать, это наша обязанность, но нельзя приносить в жертву ваш коллектив. Вы ему цены не знаете, Антон Семенович. Его нужно беречь, развивать, холить, нельзя швыряться им по первой прихоти.
— Чьей прихоти?
— Не знаю чьей, — устало сказала Любовь Савельевна, — я о вас говорю: у вас совершенно особая позиция. Но вот что я вам хочу сказать: у вас гораздо больше врагов, чем вы думаете.
— Ну, так что?
— Есть люди, которые будут довольны, если в Куряже вы оскандалитесь.
— Знаю.
— Вот! Давайте действовать серьезно! Давайте откажемся. Это еще не трудно сделать.
Я мог только улыбнуться на предложение Джуринской:
— Вы наш друг. Ваше внимание и любовь к нам дороже всякого золота. Но… простите меня: сейчас вы стоите на старой педагогической плоскости.
— Не понимаю.
— Борьба с Куряжем нужна не только для куряжан о моих врагов, она нужна и для нас, для каждого колониста. Эта борьба имеет реальное значение. Пройдитесь между колонистами, и вы увидите, что отступление уже невозможно.
На другое утро передовой сводный выехал в Харьков. В одном вагоне с нами ехала и Любовь Савельевна.
2. Передовой сводный
Во главе передового сводного шел Волохов. Волохов очень скуп на слова, жесты и мимику, но он умеет хорошо выражать свое отношение к событиям или человеку, и отношение его всегда полно несколько ленивой иронии и безмятежной уверенности в себе. Эти качества в примитивных формах присутствуют у каждого хорошего хулигана, но, отграненные коллективом, онир сообщают личности благородный сдержанный блеск и глубокую игру спокойной, непобедимой силы. В борьбе нужны такие командиры, ибо они обладают абсолютной смелостью и абсолютно доброкачественными тормозами. Меня больше всего успокаивало то обстоятельство, что о Куряже и куряжанах Волохов даже не думал. Иногда, вызываемый неугомонной болтовней хлопцев, Волохов дарил неохотно и свою реплику:
— Да бросьте о куряжанах этих! Увидите: из такого теста, как и все.
Это, однако, не мешало Волохову к составу передового сводного отнестись с чрезвычайной внимательностью. Он аккуратно, молчаливо обсасывал каждую кандидатуру и решал коротко:
— Не надо!.. Легкого веса!
Передовой сводной был составлен очень остроумно. Будучи сплошь комсомольским, он в то же время обьединял в себе представителей всех главных идей и специальных навыков в колонии. В передовой сводный входили:
1. Витька Богоявленский, которому совет командиров, не желая выступать на фронте с такой богопротивной фамилией, переменил ее на новую, совершенно невиданного шика: Горьковский. Горьковский был худ, некрасив и умен, как фокстерьер. Он был прекрасно дисциплинирован, всегда готов к действию и обо всем имел собственное мнение, а о людях судил быстро и определенно. Главным талантом Горьковского было видеть каждого хлопца насквозь и безошибочно оценивать его настоящую сущность. Вместе с тем Витька никогда не распылялся, и его представление об отдельных людях немедленно им синтезировалось в коллективные образы, в знанаие групп, линий, различий и типических явлений.