В лесу поляна, гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.
Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован не небе ряд старых берез, еще две-три соломенные крыши. Вот и все.
До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.
Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые коморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по-кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.
— Почему шкаф остался? — спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.
— Так что, значится, можно сказать, что шкафчик етой нашим людям без надобности. Разобрать его, — сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдет — и по высокости, и поперек себя тоже…
В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, еле на ногах державшихся, конь — мерин, когда-то бывший кигизом, — в возрасте тридцати лет и медный колокол.
В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:
— Вы будете заведующий педагогической частью?
Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским проносом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и 'г' он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское 'г', что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.
— Вы будете заведующий педакокической частью?
— Почему? Я заведующий колонией…
— Нет, — сказал он, вынув изо рта трубку, — вы будете заведующий педакокической частью, а я — заведующий хозяйственной частью.
Представьте себе врубелевского «Пана», совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейский. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведование хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведовал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.
Калина Иванович сделался первым обьектом моей воспитательной деятельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разнообразных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большевиков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприимчив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педагогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего первого разговора:
— Как же так, товарищ Сердюк, не может быть без заведующего колония? Кто-нибудь должен отвечать за все.
Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему лицу:
— Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам в некотором роде подчинялся?
— Нет, это не обязательно. Давайте, я вам буду подчиняться.
— Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой человек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо! А быть заведующим колонией — так, знаете, для этого ж я еще малограмотный, да и зачем это мне?..
Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной печали.
— Я вам здесь поставив столик и кроватку, какие нашлись…
— Спасибо.
— Я думав, думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы подчиняться.
— Помиримся, Калина Иванович.
— Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горщки леплять, и мы дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведующим.
Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя коняка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на некоторое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался организационный период.
Для организационного периода была поставлена вполне уместная задача — концентрация материальных ценностей, необходимых для воспитания нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я никак не мог помириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший киргиз.
В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специалистов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вставили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной сто пятьдесят пудов ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцентрировать».
Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры, я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был обьявить организационный период законченным. Калина Иванович согласился с моей точкой зрения:
— Что ж ты соберешь, когда они, паразиты, зажигалки делають? Разорили6 понимаешь ты, народ, а теперь как хочешь, так и организуйся. Приходится, как Илья Муромець…
— Илья Муромец?
— Ну да. Был такой — Илья Муромець… может ты чув… так они его, паразиты, богатырем обьявили. А я так считаю, что он был просто бедняк и лодырь, летом, понимаешь ты, на санях ездил.
— ну что же, будем как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где же Соловей-разбойник?
— Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь…
Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового человека в нашем лесу — все боялись «босяков», и никто не верил, что наша затея окончится добром. И только на конференции работников сельской школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлось два живых человека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживающее женское