жизни понял, что я все кончил, что я готов, что я выполнил все, что надо, и теперь могу свободно жить, как мне хочется.
Вот тогда я купил себе ружье, удочки, котелок. Вспомнилось мне тогда, как учителя мои под амбаром рассказывали о каком-то волшебном колобке: колобок катится, а человек идет за ним в какую-то чудесную страну, в Золотые горы. Так я и пошел на Север за колобком в край непуганых птиц. Было это полвека тому назад. Там, на Севере, я записывал сказки, и это было точно то же самое, что делал я в детстве своем под амбаром. Только тогда я все в себя складывал, а теперь я сам стал складывать сказки и отдавать их на пользу людям, и мне стало от этого хорошо, я до страсти полюбил свое дело.
В некотором царстве, в некотором государстве жить людям стало плохо, и они стали разбегаться в разные стороны. Меня тоже потянуло куда-то.
— Бабушка, — сказал я, — испеки ты мне волшебный колобок, пусть он уведет меня в леса дремучие, за синие моря, за океаны.
Бабушка взяла крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, набрала муки пригоршни с две и сделала веселый колобок. Он полежал, полежал, да вдруг и покатился с окна на лавку, с лавки на пол, по полу да к дверям, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца на двор, со двора за ворота — дальше, дальше…
У росстани остановился колобок. А я сел на камень и осмотрелся. Впереди меня на берегу плачет последняя березка, позади город — узкая полоска домов между синей тундрой и Белым морем. Направо морской путь в Ледовитый океан, налево береговая тропинка лесами к Соловецким островам: ее протоптали богомольцы в монастырь. Куда поведет колобок: направо — в море, или налево — в лес?
Хотелось бы мне идти с моряками. Но море чужое мне. А по тропинке — лес, родной. И в лес тянет меня волшебный колобок.
Направо или налево, не могу я решить. Вижу, идет мимо старичок. Попытаю его.
— Здравствуй, дедушка!
Старик останавливается, удивляется мне, не похожему ни на странника, ни на барина-чиновника, ни на моряка.
Спрашивает:
— Куда ты идешь?
— Иду, дедушка, везде, куда путь лежит, куда птица летит. Сам не ведаю, куда глаза глядят.
— Дела пытаешь или от дела пытаешь?
— Попадется дело — рад делу, но только, вернее, от дела лытаю.
— Ишь ты, — старик качает головой, — дела да случаи всех примучили, вот и разбегается народ…
— Укажи мне, дедушка, землю, — прошу я, — где не перевелись бабушки-задворенки, Кощеи Бессмертные и Марьи Моревны?
— Поезжай в Дураково, — отвечает старик: — нет глуше места.
«Шустрый дед!» — подумал я, собираясь ответить смешно и необидно. И вдруг сам увидал на своей карманной карте Дураково — беломорскую деревню против Соловецких островов.
— Дураково! — воскликнул я. — Вот Дураково!
— Ты думал, я шучу? — улыбнулся старик. — Дураково есть у нас, самое глухое и самое глупое место.
Дураково мне почему-то понравилось; я даже обиделся, что старик назвал деревню глупой. Она так называется, конечно, потому, что в ней Иванушки-дурачки живут. А только ничего не понимающий человек назовет Иванушку глупым.
Я подумал о лесных тропинках, протоптанных странниками, о ручьях, где можно поймать рыбу и тут же сварить ее в котелке, об охоте на разных незнакомых мне морских птиц и зверей.
— Подожди немного на камне, — сказал дед, — кажется, здесь есть дураковцы, они лучше меня расскажут. Если тут, я их к тебе пришлю. Счастливый путь!
Через минуту вместо старика пришел молодой человек, с ружьем и с котомкой.
Он заговорил не ртом, казалось мне, а глазами — такие они у него были ясные и простые.
— Барин, раздели наше море! — были его первые слова.
Я изумился. Я только сейчас думал о невозможности разделить море и тем даже объяснил себе преимущества северных людей: земля дробится, но море неделимо.
— Как же я могу разделить море? Это только Никита Кожемяка со Змеем Горынычем делили, да и то у них ничего не вышло.
В ответ он подал бумагу. Дело шло о разделе семужных тонь с соседней деревней.
Нужен был начальник, но в Дураково ехать никто не хотел.
— Барин, — продолжал упрашивать меня деревенский ходок, — не смотри ты ни на кого, раздели ты сам.
Я понял, что меня принимают за важное лицо. В северном народе, я знал, существует легенда о том, что иногда люди необычайной власти принимают на себя образ простых странников и так узнают жизнь народа. Я знал это поверье, распространенное по всему свету, и понял, что теперь конец мне.
Я по опыту знал, что стоит только деревне в страннике заподозрить начальство, как мгновенно исчезнут все бабушки-задворенки, сам перестанешь верить в свое дело, и колобок останавливается. Я стал из всех сил уверять Алексея, что я — не начальство, что иду я за сказками: объяснил ему, зачем это мне нужно.
Алексей сказал, что понял, и я поверил его открытым, чистым глазам.
Потом мы с ним отдохнули, закусили и пошли. Колобок покатился и запел свою песенку:
Шли мы долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли, — добрались до деревушки Сюзьма. Здесь мы простились с Алексеем. Он пошел вперед, а я не надеялся на свои ноги и просил прислать за мной лодку в Красные Горы — деревню у самого моря по эту сторону Унской губы. Мы расстались; я отдохнул день и пошел в Красные Горы.
Путь мой лежал по краю лесов и моря. Тут место борьбы, страданий. На одинокие сосны страшно и больно смотреть. Они еще живые, но изуродованы ветром, они будто бабочки с оборванными крыльями. А иногда деревья срастаются в густую чащу, встречают полярный ветер, пригибаются в сторону земли, стонут, но стоят и выращивают под своей защитой стройные зеленые ели и чистые прямые березки. Высокий берег Белого моря кажется щетинистым хребтом какого-то северного зверя. Тут много погибших, почерневших стволов, о которые стучит нога, как о крышку гроба; есть совсем пустые черные места. Тут много могил. Но я о них не думал. Когда я шел, не было битвы, была весна: березки, пригнутые к земле, поднимали зеленые головки, сосны вытягивались, выпрямлялись.
Мне нужно было добывать себе пищу, и я увлекся охотой, как серьезным жизненным делом. В лесу на пустых полянках мне попадались красивые кроншнепы, перелетали стайки турухтанов. Но больше всего мне нравилось подкрадываться к незнакомым морским птицам. Издали я замечал спокойные, то белые, то черные головки. Тогда я снимал свою котомку, оставлял ее где-нибудь под заметной сосной или камнем и полз. Я полз иногда версту и две; воздух на севере прозрачный, я замечал птицу далеко и часто обманывался в расстоянии. Я растирал себе в кровь руки и колени о песок, об острые камни, о колючие сучки, но ничего не замечал. Ползти на неизвестное расстояние к незнакомым птицам — вот высочайшее наслаждение охотника, вот граница, где эта невинная, смешная забава переходит в серьезную страсть.
Я ползу совсем один под небом и солнцем к морю, но ничего этого не замечаю потому, что так много всего этого в себе; я ползу, как зверь, и только слышу, как больно и громко стучит сердце. Вот на пути протягивается ко мне какая-то наивная зеленая веточка, тянется, вероятно, с любовью и лаской, но я ее