сломлен. Но в то же мгновение, как раздался этот стук, тело его сразу стало гибким и ловким и, бесшумно выскочив из постели, он подбежал к оконцу и чуть приподнял уголок затемнения. Все было бело вокруг. Все было залито ровным сиянием луны. Не только фигура немецкого солдата с автоматом наизготовку, стоявшего у окна, даже тень солдата были точно вырезаны на снегу.
Мать и отец проснулись, испуганно переговорили спросонья и притихли, прислушиваясь к ударам в дверь. Сережка одной рукой, как он уже привык, надел штаны, рубаху, обулся, только не смог завязать кожаные шнуры красноармейских ботинок, выданных ему в дивизии, и вышел в горницу, где спали мать и отец. — Откройте кто нибудь, света не зажигайте, — тихо сказал он:
Мазанка, казалось, вот-вот рассыплется от ударов.
Мать заметалась по комнате, она совсем потеряла себя.
Отец тихо встал с постели, и по его молчаливым движениям Сережка чувствовал, как старику тяжело двигаться, как ему тяжело все это.
— Нечего делать, придется открывать, — сказал отец странным тонким голосом.
Сережка понял, что отец плачет.
Отец, стуча клюшкой, вышел в сени и сказал:
— Сейчас, сейчас…
Сережка неслышно выскользнул за отцом.
Мать грузно выбежала в сени и что-то там тронула металлическое, и вроде пахнуло морозным воздухом. Отец открыл наружную дверь и, придерживая ее, отступил в сторону.
Три темные фигуры, одна за другой, вошли в сени из прямоугольника лунного света. Последний из вошедших прикрыл за собой дверь, и сени осветились прожектором сильного электрического фонаря. Луч упал на мать, которая стояла в глубине, у двери, ведущей из сеней в пристройку — сарай для коровы. Сережка из своего темного угла увидел, что крючок на двери откинут и дверь полуоткрыта, и понял, что мать это сделала для него. Но в это мгновение свет прожектора упал на отца и на Сережку, спрятавшегося за его спиной: Сережка не думал, что они осветят сени фонарем, и надеялся выскользнуть во двор, когда они пройдут в горницу.
Двое схватили его за руки. Сережка вскрикнул, такою болью отозвалась раненая рука. Его втащили в горницу.
— Зажги свет! Что стоишь, как молодая роза! — закричал Соликовский на мать.
Мать трясущимися руками долго не могла зажечь коптилку, и Соликовский сам чиркнул зажигалку. Сережку держали солдат-эсэсовец и Фенбонг.
Мать, увидев их, зарыдала и упала в ноги. Большая, грузная, она ползала, перебирая по земляному полу круглыми, старческими руками. Старик стоял, согнувшись до земли, опершись на клюку, и его всего трясло.
Соликовский произвел поверхностный обыск, — они уже не раз обыскивали квартиру Тюлениных. Солдат вытащил из кармана штанов веревку и стал скручивать Сережке руки позади.
— Сын один… пожалейте… возьмите все, корову, одежду…
Бог знает, что она говорила… Сережке так до слез было жаль ее, что он боялся сказать хоть что-нибудь, чтобы не расплакаться.
— Веди, — сказал Фенбонг солдату.
Мать мешала ему, и он брезгливо отодвинул ее ногою. Солдат, подталкивая Сережку, пошел вперед, Фенбонг и Соликовский за ним. Сережка обернулся и сказал:
— Прощай, мама… Прощай, мой отец…
Мать кинулась на Фенбонга и стала бить его своими все еще сильными руками, крича:
— Душегубцы, вас убить мало! Обождите, вот придут наши!..
— Ах ты… опять туда же захотела! — взревел Соликовский и, несмотря на хриплые срывающиеся просьбы «деда», поволок Александру Васильевну в старом платье-капоте, в каком она всегда спала, на улицу. «Дед» едва успел выбросить ей пальто и платок.
Глава пятьдесят третья
Сережка молчал, когда его били, молчал, когда Фенбонг. скрутив ему руки назад, вздернул его на дыбу, молчал, несмотря на страшную боль в раненой руке. И только когда Фенбонг проткнул ему рану шомполом, Сережка заскрипел зубами.
Все же он был поразительно живуч. Его бросили в одиночную камеру, и он тотчас же стал выстукивать в обе стороны, узнавая соседей. Приподнявшись на цыпочки, он обследовал щель под потолком, — нельзя ли как-нибудь расширить ее, выломать доску и выскользнуть хотя бы во двор тюрьмы: он был уверен, что уйдет отовсюду, если вырвется из-под замка. Он сидел и вспоминал, как расположены окна в помещении, где его допрашивали и мучили, и на замке ли та дверь, что вела из коридора во двор. Ах, если бы не раненая рука!.. Нет, он не считал еще, что все потеряно. В эти ясные морозные ночи гул артиллерии на Донце слышен был даже в камерах.
Наутро сделали очную ставку ему и Витьке Лукьянченко.
— Нет… слыхал, что живет рядом, а никогда не видал, — говорил Витька Лукьянченко, глядя мимо Сережки темными бархатными глазами, которые только одни и жили на его лице.
Сережка молчал.
Потом Витьку Лукьянченко увели, и через несколько минут в камеру, в сопровождении Соликовского, вошла мать.
Они сорвали одежды со старой женщины, матери одиннадцати детей, швырнули ее на окровавленный топчан и стали избивать проводами на глазах у ее сына.
Сережка не отворачивался, он смотрел, как бьют его мать, и молчал.
Потом его били на глазах матери, а он все молчал. И даже Фенбонг вышел из себя, и, схватив со стола железный ломик, перебил Сережке в локте здоровую руку. Сережка стал весь белый, испарина выступила на его лбу. Он сказал:
— Это — все…
В этот день в тюрьму привезли всю группу арестованных из поселка Краснодон. Большинство из них не могло ходить, их волокли по полу, взяв подмышки, и вбрасывали в переполненные и без того камеры. Коля Сумской еще двигался, но один глаз у него был выбит плетью и вытек. Тося Елисеенко, та самая девушка, которая когда-то так жизнерадостно закричала, увидев взвившегося в небо турмана, Тося Елисеенко могла только лежать на животе: перед тем как ее отправить сюда, ее посадили на раскаленную плиту.
И только их привезли, как в камеру к девушкам вошел жандарм за Любкой. Все девушки и сама Любка были уверены, что ее ведут на казнь… Она простилась с девушками, и ее увели.
Но Любку повели не на казнь. По требованию фельдкоменданта области генерал-майора Клера ее увезли в Ровеньки на допрос к нему.
Был день передачи, морозный, тихий, ни дуновения; стук топора, звон ведра у колодца, шаги пешеходов далеко разносились в воздухе, искрившемся от солнца и снега. Елизавета Алексеевна и Людмила — они всегда носили передачу вместе, — связав узелок провизии и захватив подушку, которую Володя просил в последней записке, подходили тропинкой, проторенной в снегу через пустырь, к продолговатому зданию тюрьмы, которая со своими белыми стенами и снегом на крыше, с теневой стороны отливавшим синевою, сливалась с окружающей местностью.
Обе они, и мать и дочь, так похудели, что еще больше стали походить друг на друга, их можно было принять за сестер. Мать, всегда порывистая и резкая, теперь вовсе казалась сотканной из одних нервных жил.
И уже по звуку голосов женщин, столпившихся у тюрьмы, и по тому, что все женщины были с узелками и не было никакого движения к дверям тюрьмы, Елизавета Алексеевна и Люся почувствовали недоброе. У самого крылечка, не глядя на толпу женщин, стоял, как всегда, немецкий часовой, а на крылечке, на перильцах, сидел полицай в желтом полушубке. Но он не принимал передач.
Ни Елизавете Алексеевне, ни Люсе не надо было разглядывать, кто здесь стоит: они встречались здесь каждый день.
Мать Земнухова, маленькая старушка, стояла перед ступенями крыльца, держа перед собой узелок и сверток, и говорила:
— Возьми хоть что-нибудь из продуктов…
— Не нужно. Мы его сами, накормим, — говорил полицейский не глядя.
— Он простынку просил…
— Мы дадим ему сегодня хорошую постель…
Елизавета Алексеевна подошла к крыльцу и сказала своим резким голосом:
— Почему передачу не принимаете?
Полицейский молчал, не обращая на нее внимания.
— Нам не к спеху, будем стоять, пока не выйдет кто-нибудь, кто ответит! — сказала Елизавета Алексеевна, оглядываясь на толпу женщин.
Так они стояли, пока не услышали шагов многих людей во дворе тюрьмы и кто-то завозился, отпирая ворота. Женщины всегда пользовались таким случаем, чтобы заглянуть в выходящие на эту сторону окна тюрьмы, — иногда им удавалось даже увидеть своих детей, сидевших в этих камерах. Толпа женщин хлынула на левую сторону ворот. Но из ворот, под командой сержанта Больмана, вышло несколько солдат, и они стали разгонять женщин.
Женщины отбегали и вновь возвращались. Многие начали голосить.
Елизавета Алексеевна и Люся отошли в сторону и молча смотрели на все это.
— Сегодня их казнят, — сказала Люся.
— Нет, я только об одном молю бога, чтобы до самой смерти не сломали ему крыльев, чтобы не дрожал он перед этими псами, чтобы он плевал им в лицо! — говорила Елизавета Алексеевна с низким хриплым клокотаньем в горле и страшным блеском в глазах.
А в это время их дети проходили самые последние и самые страшные из испытаний, выпавших на их долю.
Земнухов, покачиваясь, стоял перед майстером Брюкнером, кровь текла по лицу его, голова бессильно клонилась, но Ваня все время старался поднять ее и все-таки поднял и в первый раз за эти четыре недели молчания заговорил.
— Что, не можете?… — сказал он. — Не можете!.. Столько стран захватили… Отказались от чести, совести… а не можете… сил нет у вас…