В самом деле, пожарная лестница была со стороны, противоположной главному подъезду.
— Пошли, — сказала она.
В чернильной тьме они спустились на железнодорожную ветку и долго шли по шпалам. Вале казалось, что они идут уже к Верхнедуванной, но это было не так: Сережка видел в темноте, как кошка.
— Вот здесь, — сказал он. — Только иди за мной, а то слева косогор и вылезешь прямо на школу полицаев…
Ветер бушевал среди деревьев парка, стучал голыми ветками и кропил Валю и Сережку холодными каплями с веток. Сережка уверенно и быстро вел ее из аллеи в аллею, и Валя догадалась, что они подошли к школе, — так сильно грохотала крыша.
Вот уже не слышно стало дрожания железной лестницы, по которой поднимался Сережка. Его все не было и не было… Валя стояла одна в темноте у подножья лестницы. Как бесприютна и ужасна была эта ночь с этим стуком голых веток! И какие слабые, беспомощные в этом темном ужасном мире были ее мама и она, Валя, и маленькая Люся… А отец? Что, если он бредет сейчас где-нибудь без крова, полуслепой?… Валя представила себе все огромное пространство донецкой степи, взорванные шахты, мокрые городки и поселки без света, с этими жандармериями… Вдруг ей показалось, что Сережка никогда не спустится с этой грохочущей крыши и мужество покинуло ее. Но в это мгновение она почувствовала дрожание лестницы, и лицо ее приняло холодное и независимое выражение.
— Ты здесь?… — Он улыбался в темноте.
Она почувствовала, что он протянул к ней руку, и подала свою. Рука его была холодна, как ледышка. Что только он не переносил, — худенький, в дырявых ботинках, в которых он уже столько часов ходил по грязи, — наверно, они были полны воды, — в старенькой, прохудившейся курточке нараспашку?… Обеими руками она взяла его за щеки, они тоже были холодные, как ледышки.
— Ты же совсем окоченел, — сказала она, не отнимая рук от его лица.
Он мгновенно притих, и так они постояли некоторое время. Только голые ветки стучали. Потом он прошептал:
— Больше не будем кружить… Отойдем немного да через забор…
Она отняла руки.
Они подошли к домику Олега с той стороны, где жили Саплины. Вдруг Сережка схватил Валю за руку, и они оба прижались к стенке. Валя, ничего не понимавшая, подставила ему ухо к самым губам.
— Шли двое навстречу. Услышали нас и тоже остановились… — прошептал он.
— Показалось!
— Нет, стоят…
— Давай отсюда во двор!
Но едва они обогнули дом со стороны Саплиных, как Сережка опять остановил Валю: те двое проделали то же с противоположной стороны дома.
— Тебе почудилось, наверно…
— Нет, стоят.
Открылась дверь в квартире Кошевых, кто-то вышел и наткнулся на людей, от которых прятались Сережка и Валя.
— Любка? Чего вы не заходите? — раздался тихий голос Елены Николаевны.
— Тсс…
— Свои! — сказал Сережка и, схватив Валю за руку, повлек за собой.
В темноте послышался тихий смех Любки. И она с Сергеем Левашовым с гитарой и Сережка и Валя, давясь от смеха и хватая друг друга за руки, вбежали на кухню к Кошевым. Они были такие мокрые, грязные и такие счастливые, что бабушка Вера подняла длинные костлявые руки в цветастых рукавах и сказала:
— Ратуйте, люди добрые!
За всю их жизнь не было у них такой вечеринки, как эта, при свете коптилок, в нетопленой комнате, в городе, где уже более трех месяцев господствовали немцы.
Было удивительно, как все молодые люди, двенадцать человек, уместились на одном диване. Тесно прижавшись один к другому и склонившись головами, они по очереди читали вслух доклад, и лица их невольно выражали то, что одни испытали сегодня, сидя у радио, а другие — в этом ночном походе по грязи, и выражали то любовное чувство, которое связывало некоторых из них и словно током передавалось другим, и то необыкновенно счастливое чувство общности, которое возникает в юных сердцах при соприкосновении с большой общечеловеческой мыслью и особенно той, которая выражает самое важное в их жизни сейчас. На их лицах было такое счастливое выражение дружбы и светлой молодости, и того, что все будет хорошо… Даже Елена Николаевна чувствовала себя молодой и счастливой среди них. И только бабушка Вера, оперев худое лицо на смуглую ладонь, с какой-то боязнью и неожиданным чувством жалости неподвижно смотрела на молодых людей с высоты своей старости.
Молодые люди прочли доклад и задумались. На лице бабушки появилось лукавое выражение.
— Ой, гляжу я на вас, хлопцы та дивчата, — сказала она, — та хиба ж так можно? Такой великий праздник! Дивитесь на стол! Та не вже ж та горилка только для красы! Треба ж ее выпить!
— Ой, бабуня, ты ж у меня краще всех!.. К столу, к столу!.. — закричал Олег.
Главное было — не сильно орать, и всем было очень смешно хором шикать на того, кто повышал голос. Решили все-таки по очереди дежурить возле дома, и очень смешно было выгонять на дежурство того, кто любезничал с соседом или соседкой или просто очень развеселился.
Белоголовый Степа Сафонов в обычном состоянии мог говорить о чем угодно, но если ему приходилось выпить немного вина, он мог говорить только о любимом предмете. Веснушчатый носик Степы Сафонова покрылся бисеринками пота, и он стал рассказывать своей соседке Нине Иванцовой о птице фламинго. Все на него зашикали, и его немедленно выгнали на дежурство. Он вернулся как раз в тот момент, когда сдвинули в сторону стол и Сергей Левашов взял гитару.
Сергей Левашов играл в той русской небрежной манере, особенно распространенной среди русских мастеровых, при которой вся поза и особенно лицо исполнителя выражают полную безучастность к тому, что происходит: он не смотрит на танцующих, не смотрит на зрителей и уж, конечно, не смотрит на инструмент, он не смотрит ни на что в особенности, а руки его сами собой выделывают такое, что так и хочется пуститься в пляс.
Сергей Левашов взял гитару и заиграл какой-то модный перед войной заграничный бостон. Степан Сафронов кинулся к Нине, и они закружились.
В этом заграничном танце Любка-артистка была, конечно, лучше всех. Но из мужчин на первом месте был Ваня Туркенич, высокий, стройный, галантный — настоящий офицер. И Любка танцевала сначала с ним, а потом с Олегом, который считался одним из лучших танцоров в школе.
А Степа Сафонов все не отпускал притихшую, словно одеревяневшую Нину и танцевал с ней все танцы и очень подробно объяснял Нине, насколько разнится оперенье у самца-фламинго и у самки-фламинго и сколько самка-фламинго кладет яиц.
Вдруг лицо у Нины стало красное и некрасивое, и она сказала:
— Мне с тобой, Степа, совершенно неудобно танцевать, потому что ты маленький и мне на ноги наступаешь и все время треплешься.
И она вырвалась от него и убежала.
Степа Сафонов устремился было к Вале, но она уже пошла с Туркеничем. Тогда он подхватил Олю Иванцову. Она была спокойная, серьезная девушка и еще более молчаливая, чем ее сестра, и Степа уже мог совершенно безнаказанно рассказывать ей о необыкновенной птице.
Все же он не забыл обиды и в один из удобных моментов поискал Нину глазами. Она танцевала с Олегом. Олег уверенно и спокойно кружил ее крупное, сильное тело, и улыбка сама собой выступила на губах у Нины, глаза у нее стали счастливые, и она была необыкновенно хороша собой.
Бабушка Вера не выдержала и закричала:
- Ото ж мени танцы! И що воны такое придумали у той заграници! Сережа, давай гопака!
Сергей Левашов, даже не поведя бровью, перешел на гопака. Олег, в два прыжка проскочив всю комнату, подхватил бабушку за талию, и она, нисколько не сконфузившись, с неожиданной в ней легкостью так и понеслась вместе с ним, выстукивая башмаками. Только по тому, как плавно кружился над полом темный подол ее юбки, видно было, что бабушка танцует умеючи — бережно и лихость у нее не столько в ногах, сколько в руках, а особенно в выражении лица.
Ни в чем так свободно не проявляется народный характер, как в песне и в пляске. Олег с выражением лукавства, которое у него было не в губах и даже не в глазах, а где-то в подрагивающих кончиках бровей, с расстегнутым воротом рубахи, с выступившими на лбу под волосами капельками пота, свободно и почти недвижимо держа крупную голову и плечи, шел в присядку с такой — оторви голову! — удалостью, что в нем, как и в его бабушке, сразу стал виден природный украинец.
Белозубая, черноокая красавица Марина, ради праздника надевшая на себя все свои монисты, не утерпела, топнула каблуком, развела руки, будто выпустила что-то дорогое, и вихрем пошла вокруг Олега. Но дядя Коля настиг ее, а Олег снова подхватил бабушку за талию, и они понеслись в две пары, стуча каблуками.
— Ой, помрешь, стара! — вдруг крикнула вся раскрасневшаяся бабушка и упала на диван, обвеваясь платочком.
Все зашумели, задвигались, захлопали, танец прервался, но Сергей Левашов, безучастный ко всему, еще играл гопака, будто все это его вовсе не касалось, и вдруг оборвал на половине лада, положив руки на струны.
— Украина забила! — вскричала Любка. — Сережка! Давай нашу поулошную!
И не успел Сергей Левашов тронуть струны, как она уже пошла «русскую», сразу выдав такого дробота своими каблучками, что уже ни на что нельзя было смотреть, как только на ее ноги. Так она прошла, плавно неся голову и плечи, и вышла перед Сережкой Тюлениным, топнула ногой и отошла назад, предоставив ему место.
Сережка с тем безучастным выражением лица, с которым не только играют, а и пляшут русские мастеровые люди, небрежно пошел на Любку, тихо постукивая рваными и много раз чиненными башмаками. Так он прошелся в меру и снова вышел на Любку, топнул и отступил. Она, выхватив платочек, пошла на него, топнула и поплыла по кругу, с незаметным искусством неся неподвижную голову и только вдруг одаряя зрителя каким-то едва заметным, небрежным чутошным поворотом, в котором, казалось, участвует только один носик. Сережка ринулся за нею и давай чесать нога за ногу, все с тем же безучастным выражением, с опущенными руками, но с такой беззаветной преданностью делу, какую его ноги выражали с небрежной и немного комичной старательностью,
Любка, круто сломав ритм вслед за зачастившей гитарой, вдруг повернулась на Сережку, но он все наступал на нее, с такой отчаянностью, с такой