— Это ребенок, — сказал Дон. — Детеныш.

— Детеныш, да не человеческий. Это какой-нибудь щенок, звереныш. — Мы смотрели друг на друга в редеющей тьме, вслушиваясь.

— Это там, наверху, — сказал Дон. Мы выбрались из котловины и поднялись к невысокой каменной изгороди. К ней примыкало большое поле, его дальний конец терялся в предрассветном сумраке. Футах в ста от изгороди черным расплывчатым пятном проступала рощица. Над изгородью высилась упругая стена ветра — он дул нам в лицо, заходя от рощицы, с поля. Мы облокотились на изгородь и, вглядываясь в рощицу, прислушались. Но скулили где-то ближе, и через секунду мы увидели священника. Он лежал ничком, с внутренней стороны изгороди, его сутана задралась ему на голову и чуть-чуть, еле заметно подергивалась, то ли наполненная, напружиненная ветром, то ли повторяя движения священника. Но что бы он ни означал, этот звук, он не предназначался для чужих ушей, потому что когда кто-то из нас резко шевельнулся, священник умолк. Но он не поднял голову, и задравшаяся сутана продолжала трястись. Или нет, она не тряслась, — это были судороги, корчи. Дон толкнул меня локтем. Мы двинулись вперед, вдоль изгороди. — Давай-ка спустимся, тут вроде не так круто, — сказал он спокойно. Сереющая в рассветных сумерках дорога полого шла в гору. Рощица проступала черным распластанным пятном футах в ста от изгороди. — А где же велосипед?

— Сходи к тете с дядей, — сказал я. — Где ж ему еще быть?

— Хотя правильно, они должны были его спрятать. Конечно же, они должны были его спрятать.

— Давай-ка пошевеливайся, — сказал я. — Да поменьше трепись.

— Правда, может, они думали, что мы его отвлечем и… — Он вдруг замолчал и остановился. Я ткнулся ему в спину и тоже увидел высокие металлические рога, как будто за изгородью притаилась железная антилопа. В ветреной рассветной мгле черная клякса рощицы казалась пульсирующей, словно она дышала, жила. Потому что мы были очень молодыми, а ночь, тьма — даже такая ледяная и ветреная — непереносима для молодых. Молодым нельзя бодрствовать ночью: только сон может спасти их от темных, невыразимых, во веки веков неисполнимых надежд и желаний.

— Да иди же ты, будь оно все проклято, — сказал я. Высоко вскинутый вещевой мешок горбатил его, торчащий из-под мешка толстый, как кольчуга, но ту гой, плотно обтягивающий бедра свитер выглядел смехотворно, да и весь он был безобразный, нелепый и несчастный, — несчастный, потому что смехотворный да еще потому, что без куртки, в одном свитере, он совсем закоченел. И я был таким же: безобразным, и нелепым, и несчастным.

— Будь он проклят, этот ветрище. Будь он проклят, этот ветрище. — Мы спустились к дороге. Здесь было потише, и он вытащил бутылку, и мы выпили. Бренди было здорово крепкое. — А еще мое бренди ругал. Проклятый ветрище.

— Дай-ка сигарету. Они у тебя.

— Нету их у меня.

— Нет, есть. Враль паршивый. — Он пошарил в карманах и вынул сигареты. Но я уже шел по дороге.

— Возьми сигарету. И давай прикурим здесь, пока тихо…

Я шел вперед по дороге. Она выползала из котловины и впереди тянулась вровень с полем. Потом я услышал шаги — Дон шел сзади. Мы поднялись на гору, в ветер. Над моим плечом, обгоняя нас, светящейся лентой летели искры Доновой сигареты: ветер, мистраль — черный, стылый, наполненный яростными ледяными пылинками, — дул в полную силу.{41}

РАЗВОД В НЕАПОЛЕ

I

Мы сидели не на веранде, а в зале — Монктон, боцман, Карл, Джордж, я и женщины — три женщины в жалких побрякушках, из тех, кто знается с матросами и с кем знаются матросы. Мы говорили по- английски, а они не говорили совсем. Но именно это позволяло им непрестанно взывать к нам за порогом слышимости наших голосов — выше и ниже — на языке, который древнее человеческой речи, да и самого времени тоже. По крайней мере, времени, только что прожитого нами, — тридцати четырех дней и море. Иногда они перекидывались словом-другим по-итальянски. Женщины — по-итальянски, мужчины — по- английски, будто язык был вторичным половым признаком, а в вибрации голосовых связок проявлялось внутреннее напряжение, предшествующее потаенному мигу спаривания. Мужчины по-английски, женщины по-итальянски; видимость двух параллельно текущих потоков, которые пока еще разделены дамбой.

Мы говорили с Джорджем о Карле.

— Зачем же ты привел его сюда? — спросил боцман.

— Да уж, — сказал Монктон, — это кафе явно не из тех, куда бы я, например, пришел с женой.

Джордж выдал ему: это было не слово, не фраза, целая тирада. Он был грек, крупный и черноволосый, на голову выше Карла; его брови напоминали двух ворон, распластавших крылья в полете. Он выдал нам все находчиво и обстоятельно, на почти безупречном, классическом английском языке, хотя обычно изъяснялся, как малолетний отпрыск водевильного комика, согрешившего, скажем, с кобылой.

— Так точно, — сказал боцман. Он курил итальянскую сигару и пил имбирное пиво; он два часа сидел над одной кружкой, и теперь пиво было, наверное, такое же теплое, как душ на корабле. — Я бы нипочем не привел свою подружку в этакое местечко, пусть даже она и парень, все равно.

Карл же сохранял полное бесстрастие. Неподвижно сидел, держа в руках кружку слабенького итальянского пива, — белокурый и юный, с круглой головой и круглыми глазами; он казался благовоспитанным мальчиком, которому не место среди всего этого шума и мишуры, а женщины напряженно перешептывались и поглядывали то на нас, то на него, таинственным безотчетным инстинктом уже проникнув в суть дела. «Einneocente»,{42} — сказала одна; снова они зашептались, загадочно и понимающе поглядывая на Карла.

— А вдруг он тебя дурачит, — сказал боцман. — Что ж он, не мог за эти три года хоть раз удрать от тебя через иллюминатор?

Джордж сверкнул глазами на боцмана и открыл рот, чтобы выругаться. Но не выругался. Посмотрел на Карла. Потом медленно закрыл рот. Мы все смотрели на Карла. Под нашими взглядами Карл поднял кружку и с нарочитой неторопливостью стал пить.

— Ты еще невинный? — спросил Джордж. — Только чтоб без вранья!

Под взглядами четырнадцати глаз Карл осушил кружку горького, слабого, трехградусного пива.

Теперь Джордж, озадаченный и обиженный, сверкнул глазами на него. Он только что побрился: щеки у него были синие и гладкие, над ними — черным взрывом — смоляная шевелюра, челюсть мощная, как у пирата или боксера. Он был у нас помощником кока.

— Брешешь, сукин кот, — сказал он.

Боцман поднял свою кружку, в точности подражая движению Карла. Картинно развалясь на стуле и запрокинув голову, он преспокойно вылил пиво струйкой через плечо, так же неторопливо, как Карл пил, копируя его шикарно-невозмутимую повадку бывалого моряка. Он поставил кружку на стол и поднялся.

— Пошли, — сказал он нам с Монктоном. — Уж если весь вечер торчать в одном месте, так нечего было с корабля уходить.

Мы с Монктоном встали. Он курил короткую трубку. Одна из женщин была его, другая — боцмана. У третьей был полон рот золотых зубов. Ей было лет тридцать — а может, и не было. Мы оставили ее с Джорджем и Карлом. В дверях я оглянулся; официант подавал им еще пива.

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату