– Ах, – воскликнул он, – какими слабыми кажутся эти люди по сравнению с Леклерком и Жаком Ру!.. Ру… Леклерк! Вы – истинные друзья народа!
Гамлен не слышал этих речей, которые, несомненно, возмутили бы его: он вышел в соседнюю комнату, чтобы переодеться в голубей фрак.
– Вы можете гордиться сыном, – сказала гражданка Рошмор гражданке Гамлен. – Он так талантлив и так благороден!
Вдова Гамлен подтвердила достоинства своего сына, однако сделала это нисколько не кичась перед дамой знатного происхождения, так как ей с детства внушали, что смирение перед сильными мира сего – первейшая обязанность бедных людей. Имея немало поводов быть недовольной своей судьбой, она всегда была склонна жаловаться на нее, и эти жалобы приносили ей некоторое облегчение. Она охотно делилась своим горем со всяким, кого считала в состоянии помочь ей, и госпожа Рошмор произвела на нее впечатление именно такой особы. Воспользовавшись благоприятным моментом, она одним духом рассказала о нужде, в которой находились они с сыном, чуть не помирая с голоду. Картин никто не покупал: революция, как ножом, подрезала торговлю. Съестных припасов мало, и они недоступны.
И старушка со всей быстротой, на какую только были способны ее дряблые губы и неповоротливый язык, торопилась выложить все, что могла, до появления Эвариста, который из гордости не одобрил бы этих сетований. Она старалась поскорее разжалобить и заинтересовать участью сына даму, которую считала богатой и влиятельной. И она сознавала, что красота Эвариста поможет ей растрогать знатную посетительницу.
Действительно, гражданка Рошмор не осталась нечувствительной: она растрогалась примысли о страданиях Эвариста и его матери и призадумалась над тем, каким образом можно им помочь. Она заставит своих друзей, богатых людей, покупать картины художника!
– Есть еще деньги во Франции, – сказала она, улыбаясь, – только их не держат на виду.
Или нет, еще лучше: раз искусство погибло, она устроит Эвариста на службу к Морхардту, либо к братьям Перрего, либо определит его в качестве доверенного лица к какому-нибудь военному поставщику.
Но потом она решила, что для человека с таким характером это – неподходящее дело. После минутного размышления она радостно всплеснула руками:
– Остается назначить еще нескольких присяжных заседателей в Революционный трибунал. Присяжный, судья – вот кем должен быть ваш сын! Я знакома с членами Комитета общественного спасения; я знаю Робеспьера-старшего; его брат часто ужинает у меня. Я переговорю с ними. Я попрошу кого следует переговорить с Монтане, с Дюма, с Фукье.
Гражданка Гамлен, взволнованная, преисполненная благодарности, приложила палец ко рту: в мастерскую входил Эварист.
Вместе с гражданкой Рошмор он спустился по темной лестнице, деревянные ступени которой, выложенные изразцами, были покрыты слоем давнишней грязи.
На Новом мосту, где солнце, уже клонившееся к закату, удлиняло тень от пьедестала, на котором некогда красовался бронзовый конь и который теперь был расцвечен национальными флагами, группы мужчин и женщин из простонародья прислушивались к речам отдельных граждан, говоривших шепотом. Толпа, подавленная, хранила молчание, порою прерывая его стонами и гневными возгласами. Многие поспешным шагом направлялись на Тионвилльскую улицу, бывшую улицу Дофина. Гамлен, подойдя к одной из кучек, узнал, что только что убили Марата.
Мало-помалу известие подтвердилось; сообщали подробности: его заколола в ванне женщина, прибывшая нарочно из Кана, чтобы совершить это преступление.
Некоторые предполагали, что она спаслась бегством, но большинство утверждало, что ее задержали.
Они толклись, как стадо, покинутое пастухом.
«Нет уже Марата, – думали они, – чувствительного, отзывчивого, доброго Марата, руководившего нами, никогда не ошибавшегося, угадывавшего все, смело разоблачавшего все козни!.. Как быть, что делать? Мы потеряли нашего советчика, нашего защитника, нашего друга». Они знали, откуда нанесен удар и кто направил руку этой женщины.
– Марат, – тяжко вздыхали они, – убит теми же преступными руками, которые хотят и нас уничтожить. Его смерть – сигнал к поголовному истреблению всех патриотов.
По-разному передавали подробности этой трагической смерти и последние слова жертвы; расспрашивали об убийце, о которой было известно только то, что это молодая женщина, подосланная изменниками-федералистами. Гражданки в исступлении настаивали на немедленной казни преступницы и, находя смерть на гильотине слишком легкой, требовали для этого изверга бича, колесования, четвертования, изобретали новые пытки.
Национальные гвардейцы, с шашками наголо, волокли в секцию какого-то человека с решительным выражением лица. Одежда на нем висела клочьями; кровь тонкими струйками стекала по бледным щекам. Его схватили в ту минуту, когда он говорил, что Марат заслужил свою участь, так как сам постоянно призывал к грабежам и убийствам. И с большим трудом страже удалось укрыть его от ярости толпы. На него указывали пальцем, как на сообщника убийцы, ему угрожали смертью.
Гамлен оцепенел от скорби. Скудные слезы сохли у него на воспаленных глазах. К сыновнему горю примешивались патриотическая тревога и любовь к народу, раздиравшие ему сердце.
«После Ле-Пельтье, – думал он, – после Бурдона – Марат!.. Вот он, жребий патриотов: перебиты на Марсовом поле, в Нанси, в Париже; погибнут все». И мысль его обращалась к изменнику Вимпфену, который еще недавно во главе шестидесятитысячной орды роялистов шел на Париж, и, если бы под Верноном ему не преградили дорогу доблестные патриоты, он предал бы огню и мечу героический, многострадальный город.
А сколько еще впереди опасностей, сколько преступных замыслов, сколько измен, которые могла бы предугадать и раскрыть только мудрость и бдительность Марата! Кто, кроме него, смог бы изобличить Кюстина, бездействующего в лагере Цезаря и отбивающегося освободить от блокады Валансьен? Бипона ничего не предпринимающего в Нижней Ванде, допускающего взятие Сомюра и Нанта? Дилпона предающего родину в Аргоннах?..
Вокруг него с каждой минутой усиливались зловещие вопли:
– Марата нет в живых! Его убили аристократы!
Когда, исполненный скорби, ненависти и любви, он направлялся отдать последний долг мученику свободы, старуха-крестьянка в шерстяном чепце подошла к нему и спросила, какого это господина Марата убили: не священника ли из Сен-Пьер-де-Керуа?
VIII
Накануне праздника, ясным и тихим вечером, Элоди под руку с Эваристом прогуливалась по полю Федерации. Рабочие спешно заканчивали возведение колонн, статуй, храмов, горы, жертвенника. Гигантские символы – народ в образе Геракла, размахивающего палицей, и Природа, питающая своими неистощимыми сосцами вселенную, – внезапно выросли в столице, находившейся во власти голода и террора, прислушивавшейся, не грохочут ли уже на дороге из Мо австрийские пушки. Вандея смелыми победами возмещала свое поражение под Нантом. Кольцо железа, огня и ненависти смыкалось вокруг великого революционного города. И все же с великолепием властелина обширной империи он принимал депутатов провинциальных собраний, признавших конституцию. Федерализм был побежден: единая, неделимая республика одержит верх над всеми врагами.
– Вот здесь, – промолвил Эварист, указывая рукой на площадь, усеянную толпой, – семнадцатого июня девяносто первого года гнусный Байи расстреливал народ у подножия алтаря отечества. Гренадер Пассаван, свидетель этой бойни, вернувшись домой, изорвал на себе мундир и воскликнул: «Я дал клятву умереть вместе со свободой; ее больше не существует – я умираю!» И пустил себе пулю в лоб.
Между тем художники и мирные буржуа глазели на приготовления к празднику, и на их лицах можно было прочесть такую же тусклую любовь к жизни, какой была и самая их жизнь: величайшие события, проникая в их сознание, приноравливались к их мерке и становились столь же ничтожными, как и они. Каждая чета шла, держа на руках, волоча за руку или пропустив вперед детей, которые были не красивее своих родителей, не обещали стать счастливее их и должны были дать жизнь другим детям, так же