Элоди восхищалась красным бархатным током и белым платьем гражданки Тевенен. Актриса в свою очередь хвалила туалеты обеих своих спутниц и давала им советы, как одеваться еще лучше: для этого, по ее мнению, следовало отказаться от всяких отделок.
– Простота – вот к чему надо постоянно стремиться, – говорила она. – Мы учимся этому на сцене, где платье должно не скрывать, а подчеркивать каждое движение. В этом вся красота наряда, и другой красоты ему не нужно.
– Вы совершенно правы, душенька, – отвечала Элоди. – Но ничто не обходится так дорого, как простота. Не всегда мы только по отсутствию вкуса всячески украшаем свой туалет отделкой: иногда мы поступаем так из соображений экономии.
Они с оживлением заговорили об осенних модах: совершенно гладких платьях с короткой талией.
– Сколько женщин уродуют себя, подчиняясь моде! – заметила гражданка Тевенен. – Следует считаться прежде всего с собственной фигурой.
– Красивы только ткани, набрасываемые на фигуру целым куском и драпирующиеся затем складками, – вмешался Гамлен. – Все, что скроено и сшито, – ужасно. Эти мысли, более уместные в книге Винкельмана, чем в устах человека, обращающегося к парижанкам, встретили равнодушно-пренебрежительный отпор.
– Зимою будут носить, – сказала Элоди, – ватные пальто под лапландские, из флоранса и из сицилиена, и казакины с отрезной талией, застегивающиеся на турецкий манер жилетом.
– Все это жалкие ухищрения людей, не имеющих возможности хорошо одеваться, – возразила актриса. – Это продается в лавках готового платья. У меня есть портниха, работающая на дому; у нее золотые руки, и берет она совсем недорого; я вам пришлю ее, моя милая.
И полились слова, легкие, торопливые, перебирались, обсуждались тонкие ткани, полосатый флоранс, гладкая тафта, газ, нанка.
А старик Бротто, прислушиваясь к их разговору, со сладостной меланхолией думал об этих легких, прихотливо сменяющих одна другую тканях, облекающих очаровательные, недолговечные формы, вечно возрождающиеся, как цветы в полях. И его взор, переходя с трех молодых женщин на васильки и полевые маки, росшие вдоль дороги, увлажнялся слезами светлой грусти.
Около девяти часов они приехали в Оранжи и остановились в харчевне «Колокол», где супруги Пуатрин давали приют и пешим и конным. Гражданин Блез, уже успевший почиститься и помыться, помог гражданкам выйти из экипажа. Обед заказали к двенадцати часам, после чего все двинулись пешком, предшествуемые деревенским мальчуганом, который нес ящики с красками, папки, мольберты и зонтики, прямо полем, к месту слияния Оржа и Иветты, в тот очаровательный уголок, откуда открывается вид на зеленеющую равнину Лонжюмо, окаймленную Сеной и лесом святой Женевьевы.
Жан Блез, взявший на себя роль проводника, вступил с бывшим финансистом в шутливый разговор, в котором прихотливо мелькали имена Вербоке Великодушного, разносчицы Катерины Гиссо, девиц Шодрон, кудесника Галише и более современные персонажи – Каде-Руссель и мадам Анго.
При виде жнецов, вязавших снопы, Эварист, охваченный внезапным влечением к природе, почувствовал, что на глаза ему навертываются слезы; мечты о всеобщей любви и согласии переполнили его сердце. Демаи сдувал гражданкам на волосы крылатые семена одуванчиков. Как большинству горожанок, им нравились букеты, и они принялись собирать медвежьи ушки, цветы которых расположены колосьями вокруг стебля, нежно-лиловые колокольчики, хрупкие веточки душистой вербены, бузину, мяту, желтянницу, тысячелистник, словом, всю полевую флору конца лета. И так как Жан-Жак ввел ботанику в моду среди городских девиц, все три знали название и любовное значение каждого цветка. Когда нежные, истомленные засухой венчики осыпались в руках Элоди и дождем упадали к ее ногам, она вздыхала:
– Ах, они уже увядают – цветы!
Все взялись за работу, стараясь изобразить природу так, как она им представлялась; но каждый воспринимал ее сквозь призму творчества того или иного мастера. Филипп Дюбуа живо набросал в жанре Гюбера Робера покинутую ферму, срубленные деревья, высохший ручей. Эварист Гамлен находил на берегах Иветты пейзажи Пуссена. Филипп Демаи, облюбовал голубятню, трактовал сюжет в шутливой манере Калло и Дюплесси. Старик Бротто, считавший, что подражает фламандцам, тщательно зарисовывал корову. Элоди набрасывала хижину, а ее подруга Жюльена, дочь торговца красками, подбирала для нее краски Ребятишки, обступив ее, смотрели, как она писала. Когда они слишком заслоняли ей свет, она отстраняла их, называя' мошкарой и угощая леденцами. А гражданка Тевенен, выискивая среди детей хорошеньких, умывала их, целовала, втыкала им в волосы цветы. Она ласкала их с меланхолической нежностью потому, что ей не было дано испытать радости материнства, а еще для того, чтобы приукрасить себя выражением нежного чувства, равно как поупражняться в искусстве поз и группировок.
Одна она не рисовала, не писала красками. Занята она была разучиванием роли, а еще более тем, чтобы понравиться окружающим. С тетрадкой в руке она переходила от одного к другому, воздушная, очаровательная. «Ни цвета лица, ни форм, ни фигуры, ни голоса», – говорили про нее женщины, а между тем она наполняла пространство движением, красками, гармонией. Увядшая, миловидная, усталая, неутомимая, она была украшением и отрадой всего общества. Капризная, но всегда веселая, обидчивая, вспыльчивая, но вместе с тем сговорчивая и уживчивая, острая на язык, но тем не менее изысканно вежливая, тщеславная, скромная, правдивая, фальшивая, обворожительная, – если, обладая всеми этими качествами, Роза Тевенен не умела устраивать свои дела и не стала богиней, это объяснялось лишь жестокими временами, когда в Париже уже не находилось ни алтарей, ни фимиама для Граций. Даже гражданка Блез, говорившая о ней с гримаской и называвшая ее «мачехой», и та не могла не поддаться ее обаянию.
В театре Фейдо репетировали «Визитандинок», и Роза радовалась, что ей придется играть роль, в которой главное – естественность. Она стремилась к естественности, добивалась и находила ее.
– Значит, мы уже не увидим «Памелы»? – спросил красавец Демаи.
Национальный театр закрыли, а актеров и актрис посадили в смирительный дом и в тюрьму Пелажи.
– И это называется свободой! – с негодованием воскликнула Роза Тевенен, поднимая к небу свои прекрасные голубые глаза.
– Актеры Национального театра – аристократы, – заметил Гамлен, – а пьеса гражданина Франсуа стремится вызвать у зрителей сожаление о привилегиях, утраченных дворянством.
– Неужели, господа, вы согласны слушать только тех, кто вам льстит? – возмутилась Роза Тевенен.
К полудню все проголодались и решили вернуться в харчевню.
Эварист, идя рядом с Элоди, напоминал ей, улыбаясь, их первые встречи.
– Два птенчика упали из гнезда под крышей на ваш подоконник. Вы вскормили их; один выжил и улетел. Другой умер в гнездышке из ваты, которое вы ему устроили. «Этого я больше любила», – сказали вы. В тот день, Элоди, у вас в волосах был красный бант.
Филипп Дюбуа и Бротто, немного отстав от всей компании, разговаривали о Риме, где они оба побывали – один в семьдесят втором году, другой – в последние дни существования Академии. И старик Бротто вспомнил княгиню Мондрагоне, которой он охотно бы объяснился в любви, не будь тут графа Альтери, всюду следовавшего за ней, как тень. Филипп Дюбуа не упустил случая упомянуть, что его пригласил к себе на обед кардинал де-Берни, который оказался самым гостеприимным хозяином на свете.
– Я знавал его, – заметил Бротто, – и могу сказать без хвастовства, что некоторое время был с ним очень близок: ему нравилось общаться со всяким сбродом. Это был очень любезный человек, и, хотя он любил рассказывать небылицы, в его мизинце было больше здравого смысла, чем в головах всех ваших якобинцев, которые стремятся во что бы то ни стало начинить нас добродетелью и религиозностью. Разумеется, я предпочитаю наших бесхитростных «богоедов», не понимающих ни того, что они говорят, ни того, что они делают, этим одержимым манией законодательства невеждам, которые прилежно гильотинируют нам головы, стремясь таким способом превратить нас в добродетельных мудрецов и заставить поклоняться верховному существу, создавшему их по образу и подобию своему. В былые времена у меня в часовне дез-Илетт служил обедню бедняга священник, который говаривал после выпивки: «Не будем осуждать грешников; ведь мы, недостойные пастыри, только благодаря им и кормимся». Согласитесь, сударь, что у этого присяжного молебщика были здравые понятия о власти. Этого следовало бы держаться и