у ворот и не знал, что делать. Обошел дом, зашел в другие ворота — в ограду Петра, поднялся на крыльцо, постучал ногой в дверь. Долго было тихо, потом скрипнула избяная дверь, легко — босиком — прошли по сеням, и голос Петра спросил:
— Кто там?
— Я, Петро. Георгий, Жоржик…
Дверь открылась.
— Ты чего? — удивился Петро. — Выгнали, что ли?
— Да нет… Не хочу будить. Ты когда-нибудь «Рэми-Мартин» пил?
Петро долго молчал, всматривался в лицо Егора.
— Чего?
— «Рэми-Мартин». Двадцать рублей бутылка. Пойдем врежем в бане?
— Пошто в бане-то?
— Чтоб не мешать никому.
— Да пойдем на кухне сядем…
— Не надо! Не буди никого.
— Ну, дай я хоть обуюсь… Да закусить вынесу чего-нибудь.
— Не надо! У меня полные карманы шоколада, я весь уже провонял им, как студентка.
В бане, в тесном черном мире, лежало на полу — от окошечка — пятно света. И зажгли еще фонарь, сели к окошечку.
— Чего домой-то не пошел? — не понимал Петро.
— Не знаю. Видишь, Петро… — заговорил было Егор, но и замолк. Открыл бутылку, поставил на подоконник. — Видишь — коньяк. Двадцать рублей, гад! Это ж надо!
Петро достал из кармана старых галифе два стакана.
Помолчали.
— Не знаю я, что говорить, Петро. Сам не все понимаю.
— Ну, не говори. Наливай своего дорогого… Я в войну пил тоже какой-то. В Германии. Клопами пахнет.
— Да не пахнет он клопами! — воскликнул Егор. — Это клопы коньяком пахнут. Откуда взяли, что он клопами-то пахнет?
— Дорогой, может, и не пахнет. А такой… нормальный пахнет.
Ночь истекала. А луна все сияла. Вся деревня была залита бледным, зеленовато-мертвым светом. И тихо-тихо. Ни собака нигде не залает, ни ворота не скрипнут. Такая тишина в деревне бывает перед рассветом. Или в степи еще — тоже перед рассветом, когда в низинках незримо скапливается туман и сырость. Зябко и тихо.
И вдруг в тишине этой из бани донеслось:
завел первым Егор. Петро поддержал. И так неожиданно красиво у них вышло, так — до слез — складно и грустно:
Рано утром Егор провожал Любу на ферму. Так — увязался с ней и пошел. Был он опять в нарядном костюме, в шляпе и при галстуке. Но какой-то задумчивый. Люба очень радовалась, что он пошел с ней, — у нее было светлое настроение. И утро было хорошее — с прохладцей, ясное. Весна все-таки, как ни крутись.
— Чего загрустил, Егорша? — спросила Люба.
— Так… — неопределенно сказал Егор.
— В баню зачем-то поперлись. — Люба засмеялась. — И не боятся ведь! Меня сроду туда ночью не загонишь. Егор удивился:
— Чего?
— Да там же черти! В бане-то… Они там и водются.
Егор с изумлением и ласково посмотрел на Любу… И погладил ее по спине. У него это нечаянно вышло.
— Правильно: никогда не ходи ночью в баню. А то эти черти… Я их знаю!
— Когда ты ночью на машине подъехал, я слышала. Я думала, это мой Коленька преподобный приехал…
— Какой Коленька?
— Да муж-то мой.
— А-а. А он что, приезжает иногда?
— Приезжает, как же.
— Ну? А ты что?
— Ухожу в горницу и запираюсь там. И сижу. Он трезвый-то ни разу и не приезжал, а я его пьяного прямо видеть не могу: он какой-то дурак вовсе делается. Противно, меня трясти начинает.
Егор встрепенулся, заслышав живые, гневные слова. Не выносил он в людях унылость, вялость ползучую. Оттого, может, и завела его житейская дорога так далеко вбок, что всегда, и смолоду, тянулся к людям, очерченным резко, хоть иногда кривой линией, но резко, определенно.
— Да-да-да, — притворно посочувствовал Егор, — прямо беда с этими алкашами!
— Беда! — подхватила простодушная Люба. — Да беда-то какая. Горькая: слезы да ругань.
— Прямо трагедия. О-е!.. — удивился Егор. — Коров-то сколько!
— Ферма… Вот тут я и работаю.
Егор чего-то вдруг остолбенел при виде коров.
— Вот они… коровы-то, — повторял он. — Вишь, тебя увидели, да? Заволновались. Ишь, смо-отрют… — Егор помолчал… И вдруг, не желая этого, проговорился: — Я из всего детства мать помню да корову. Манькой звали корову. Мы ее весной, в апреле, выпустили из ограды, чтобы она сама пособирала на улице. Знаешь: зимой возют, а весной из-под снега вытаивает, на дорогах, на плетнях остается… Вот… А ей кто-то брюхо вилами проколол. Зашла к кому-нибудь в ограду, у некоторых сено было еще… Прокололи. Кишки домой приволокла.
Люба смотрела на Егора, пораженная этим незамысловатым рассказом. А Егор — видно было — жалел, что он у него вырвался, этот рассказ, был недоволен.
— Чего смотришь?
— Егорша…
— Брось, — сказал Егор. — Это же слова. Слова ничего не стоят.
— Ты что, выдумал, что ли?
— Да почему!.. Но ты меньше слушай людей. То есть слушай, но слова пропускай. А то ты доверчивая, как… — Егор посмотрел на Любу и опять ласково и бережно и чуть стесняясь погладил ее по спине. — Неужели тебя никогда не обманывали?
— Нет… Кому?
— М-гм… — Егор засмотрелся в ясные глаза женщины, усмехнулся. — Кошмар. — Все время хотелось трогать ее. И смотреть.
— Глянь-ка, директор совхоза идет, — сказала Люба. — У нас был. — Она оживилась и заулыбалась, сама не зная чего.
К ним шел гладкий, крепкий, довольно молодой еще мужчина, наверно, таких же лет, как Егор. Шел он твердой хозяйской похожей, с любопытством смотрел на Любу и на ее — непонятно кого — мужа, знакомого?
— Чего ты так уж разулыбалась? — неприятно поразился Егор.
— Он хороший у нас. Хозяйственный. Мы его уважаем. Здравствуйте, Дмитрий Владимирович! Что, у нас были?
— Был у вас. Здравствуйте! — Директор крепко тряхнул руку Егора. — Что, не пополнение ли к нам?
— Дмитрий Владимирович, он — шофер, — не без гордости сказала Люба.
— Да ну? Хорошо. Прямо сейчас могу за руль посадить? Права есть?