Дай, умоляю…
— Петро… — заговорила Люба. — Он же нечаянно. Ну, что теперь?
— Да идите вы в дом, ей-Богу! — рассердился на всех Петро. — Вон и правда люди собираться начали.
У изгороди Байкаловых действительно остановилось человек шесть-семь любопытных.
— Чо там у их? — спросил у стоявших вновь подошедший мужик.
— Петро ихний… Пьяный на каменку свалился, — пояснила какая-то старушка.
— Ох, е!.. — сказал мужик. — Дак а живой ли?
— Живой… Вишь, сидит. Чухается.
— Вот заорал-то, наверно!
— Так заорал, так заорал!.. У меня ажник стекла задребезжали.
— Заорешь…
— Чо же, задом, что ли, приспособился?
— Как же задом? Он же сидит.
— Да сидит же… Боком, наверно, угодил. А эт кто же у их? Что за мужик-то?
— Это ж надо так пить! — удивлялась старушка.
Засиделись далеко за полночь.
Старые люди, слегка захмелев, заговорили и заспорили о каких-то своих делах. Их, старых, набралось за столом изрядно, человек двенадцать. Говорили, перебивая друг друга, а то и сразу по двое, по трое.
— Ты кого говоришь-то? Кого говоришь-то? Она замуж-то вон куда выходила — в Краюшкино, ну!
— Правильно. За этого, как его? За этого…
— За Митьку Хромова она выходила!
— Ну, за Митьку.
— А Хромовых раскулачили…
— Кого раскулачили? Громовых? Здорово живешь?..
— Да не Громовых, а Хромовых!
— А-а. А то я слушаю — Громовых. Мы с Михайлой-то Громовым шишковать в чернь ездили.
— А когда, значит, самого-то Хромова раскулачили…
— Правильно, он маслобойку держал.
— Кто маслобойку держал? Хромов? Это маслобойку-то Воиновы держали, ты чо! А Хромов, сам-то, гурты вон перегонял из Монголии. Шерстобитку они держали, верно, а маслобойку Воиновы держали. Их тоже раскулачили. А самого Хромова прямо от гурта взяли… Я ишо помню: амбар у их стали ломать — пимы искали, они пимы катали, вся деревня, помню, сбежалась глядеть.
— Нашли?
— Девять пар.
— Дак, а Митьку-то не тронули?
— А Митька-то успел уже, отделился. Вот как раз на Кланьке-то женился, его отец и отделил. Их не тронули. Но все равно, когда отца увезли, Митька сам уехал из Краюшкина: чижало ему показалось после этого жить там.
— Погоди-ка, а кто же тада у их в Карасук выходил?
— Это Манька! Манька-то тоже ишо живая, в городе у дочери живет. Да тоже плохо живет! Этто как-то стрела ее на базаре: жалеет, что дом продала в деревне. Пока, говорит, ребятишки, внучатки-то маленькие были, говорит, нужна была, а ребятишки выросли — в тягость стала.
— Оно так, — сказали враз несколько старух. — Пока водисся — нужна, как маленько ребятишки подросли — не нужна.
— Ишо какой зять попадет. Попадет обмылок какой-нибудь — он тебе…
— Какие они нынче, зятья-то! Известное дело…
Несколько в сторонке от пожилых сидели Егор с Любой. Люба показывала семейный альбом с фотографиями, который сама она собрала и бережно хранила.
— А это Михаил, — показывала Люба братьев. — А это Павел и Ваня… вместе. Они сперва вместе воевали, потом Пашу ранило, но он поправился и опять пошел. И тогда уж его убило. А Ваню последним убило, в Берлине. Нам командир письмо прислал… Мне Ваню больше всех жалко, он такой веселый был. Везде меня с собой таскал, я маленькая была. А помню его хорошо… Во сне вижу — смеется. Вишь, и здесь смеется. А вот Петро наш… Во, строгий какой, а самому всего только… сколько же? Восемнадцать ему было? Да, восемнадцать. Он в плен попадал, потом наши освободили их. Его там избили сильно… А больше нигде даже не царапнуло.
Егор поднял голову, посмотрел на Петра… Петро сидел один, курил. Выпитое на нем не отразилось никак, он сидел, как всегда, задумчивый и спокойный.
— Зато я его сегодня… ополоснул. Как черт под руку подтолкнул.
Люба склонилась ближе к Егору и спросила негромко и хитро:
— А ты не нарочно его? Прямо не верится, что ты…
— Да ты что! — искренне воскликнул Егор. — Я, правда, думал, он на себя просит, как говорится: вызываю огонь на себя.
— Да ты же из деревни, говоришь, как же ты так подумал?
— Ну… везде свои обычаи.
— А я уж, грешным делом, решила: сказал ему чего-нибудь Петро не так, тот прикинулся дурачком да и плесканул.
— Ну!.. Что ж я?..
Петро, почувствовав, что на него смотрят и говорят о нем, посмотрел в их сторону… Встретились взглядом с Егором. Петро по-доброму усмехнулся.
— Что, Жоржик, сварил было?
— Ты прости, Петро.
— Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
Егор включил магнитофон. И грянул тот самый марш, под который Егор входил в «малину». Жизнерадостный марш, жизнеутверждающий. Он странно звучал здесь, в крестьянской избе, — каким-то нездешним ярким движением вломился в мирную беседу. Но движение есть движение: постепенно разговор за столом стих. И все сидели и слушали марш-движение.
А ночью было тихо-тихо. Светила в окно луна.
Егору постелили в одной комнате со стариками, за цветастой занавеской, которую насквозь всю прошивал лунный свет.
Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. Там тоже было тихо.
Егору не спалось. Эта тишина бесила.
Он приподнял голову, прислушался… Тихо. Только старик похрапывает да тикают ходики.
Егор ужом выскользнул из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах и длинной рубахе, неслышно прокрался в горницу. Ничто не стукнуло, не скрипнуло… Только хрустнула какая-то косточка в ноге Егора, в лапе где-то.
Он дошел уже до двери горницы. И ступил уже шаг-другой по горнице, когда в тишине прозвучал отчетливый, никакой не сонный голос Любы:
— Ну-ка, марш на место!
Егор остановился. Малость помолчал…
— А в чем дело-то? — спросил он обиженно, шепотом.
— Ни в чем. Иди спать.
— Мне не спится.
— Ну, так лежи… думай о будущем.
— Но я хотел поговорить! — стал злиться Егор. — Хотел задать пару вопросов…
— Завтра поговорим. Какие вопросы ночью?
— Один вопрос! — вконец обозлился Егор. — Больше не задам…
— Любка, возьми чего-нибудь… Возьми сковородник, — раздался вдруг голос старухи сзади, тоже никакой не заспанный.