Реабилитация! Словечко-то какое придумали. Не наше словечко, не русское. У нас если человека осудили, значит, он виноват. У нас невинно осужденных не бывает. Если человека осудили, то он виноват уже тем, что его осудили. А под каким соусом, т. е. с какой формулировкой, — дело второстепенное. Возможно, невинно осужденные и были где-то. Я лично за всю свою жизнь не встретил ни одного. Кулак, например, считал, что попал за дело: то письмо не надо было никому показывать. Его вина — разглашение общеизвестной тайны о положении в колхозах. Согласно генеральной линии партии в колхозах все должно быть прекрасно. Не имело значения то, что письмо было правдиво. Оно не соответствовало этой генеральной линии. А то, что он дал его читать другим, истолковывалось как подрыв этой линии. А то, что ему пришили кулацкую агитацию, роли не играло. Он даже не обратил на это внимания. И вообще никто не придавал этому значения. Имело значение одно: влип, получил пять лет, дешево отделался, если уцелеешь в бою и получишь ранение, то вернешься в училище героем, возможно — с «железкой». Обидно было только то, что он подвел мать. Ей тоже дали срок. Но учли чистосердечное раскаяние и многодетность, так что свой срок ей разрешили отбывать по месту жительства. Была такая форма — «принудиловка».
Как видишь, событий вроде с гулькин нос, а рассуждений — на целую книгу хватило бы. Если бы аналогичный поступок совершил я сам, я бы переживал его так же, как Кулак, и осудил бы его как преступление. У нас не было одной мерки для себя и другой для других. Мерки были универсальные.
Интересное это дело — сознание вины и невиновности. Это сейчас можно позволить себе иронизировать над тем, что кто-то был осужден, например, как японский шпион, хотя даже толком не знал, где находится Япония и ни разу в жизни не видал живого японца. С какой бы формулировкой человек ни был осужден, он не чувствовал себя невиновным и подыскивал для себя подходящую вину. Сознание и чувство невиновности появились лишь теперь, когда началась официальная реабилитация. Они появились как новая партийная установка — вот в чем дело! Это не есть какое-то общечеловеческое качество. Это есть лишь исторический зигзаг в генеральной линии партии. А раз такая установка вышла, все перевернулось: после этого я не встречал уже ни одного человека, осужденного за дело. Все стали невинно осужденными. И мне теперь уже кажется, что я тогда ни за что пострадал. А почему так кажется? Да потому, что то время ушло, и новая установка констатировала этот факт. Когда даже виновные стали ощущать себя невинно пострадавшими, это означало, что эпоха сталинизма окончилась.
Кулак действительно дешево отделался. За то, что сотворил он, положено было минимум десять лет. Он получил пять только благодаря тому, что чистосердечно раскаялся, признал правильной формулировку трибунала и попросил отправить на фронт искупить свою вину кровью. Он был правильный преступник. И все остальные в нашей части были точно так же правильные. Был у нас во взводе парень по прозвищу Тихоня. Настоящий летчик, в отличие от того самозваного Летчика, о котором я упомянул выше. Он оказался принципиальным антисталинистом, засыпался на провокаторе, получил «вышку». Но даже он оказался правильным — покаялся и попросился на фронт. А неправильных преступников на фронт не посылали: их расстреливали в тылу.
И еще обратите внимание на то, что я без всяких эмоций вспомнил о доносчике, который донес о Кулаке, и о провокаторе, который разоблачил Тихоню. Не думайте, что мы их любили, — мы их презирали. Были случаи, мы им устраивали темную. А если в штрафной части обнаруживали таких, так их просто убивали. Но мы никогда не возвышали проблему доносчиков и провокаторов до уровня морализаторства, как это делают теперь, и не впадали в состояние священного ужаса по поводу явлений такого рода. Мы принимали это как факт, причем как факт естественный и неотвратимый. И не видели в нем причины наших злоключений. Повторяю, причиной своего несчастья Кулак считал свою собственную глупость, а Тихоня — неосторожность, а не социальный строй и его неотъемлемый атрибут — систему доносов. Многим из нас и самим приходилось выполнять (вольно или невольно) функции доносчиков. Был в нашем взводе парень по прозвищу Стукач. Так он на самом деле был стукачом. Погорел он на ограблении хлеборезки. Получил, как и я, «пятерку». Был рад, что благодаря этому он перестал быть стукачом. Поскольку все знают, что он был стукачом, его теперь уже никто не будет использовать в этой роли. Не берусь судить, насколько это верно. Эта психологическая проблема мне не по зубам.
Мы рассматривали свое нынешнее положение как временное, рассчитывали «искупить кровью» свою вину, т. е. уцелеть в бою и вернуться в прежнее положение. Стоит ли говорить о том, как мы питались, как были одеты, как выматывались, как с нами обращались, как были вооружены. И стоит ли говорить, что мы были озлоблены на все это. Но я не помню ни одного случая, чтобы наше недовольство перерастало в протест против нашего строя и нашей власти. Даже Тихоня ни разу даже намеком не выразил намерения бороться против нашего строя и помогать в этом немцам. Потом многие из нас убежали к немцам, но не из принципиальных соображений, а из желания просто спасти свою шкуру. Майор командовал частью, расположенной на самой границе. Так что он пережил панику первых недель войны. Тогда число наших пленных перевалило за два миллиона. «Но люди сдавались в плен, — уверял Майор, — не из идейных соображений, а в силу военной ситуации, в силу невозможности воевать, по приказу командиров». Были, конечно, идейные враги нового строя. И не мало. Однако и они в большинстве случаев лишь прикрывали трусость и шкурничество некоей враждой к советской власти. Это не означает, что мы любили наш новый строй. Дело в том, что наше сознание и поведение просто находились совсем в иной плоскости. Перед нами просто не стояла такая проблема — отношение к советскому строю. Эту проблему уже решило предшествовавшее поколение. Для нас эта война уже не была проблемой выбора исторического пути. У нас были свои проблемы — проблемы нашего положения в новом обществе и нашего пути в нем. Изо всех врагов нашего строя, каких мне приходилось встречать в жизни, самым яростным и непримиримым был Тихоня. Но его позиция была такова: против коммунизма, но на основе коммунизма и в рамках коммунизма. Тогда эта позиция казалась мне словесными выкрутасами. Сейчас я понимаю, насколько мудр был этот человек. Он вовсе не хотел этим сказать, что он — за коммунизм. Он этим хотел сказать лишь то, что теперь надо вести борьбу против таких явлений жизни, которые порождаются самим новым общественным строем с необходимостью и будут порождаться, как бы мы против них ни боролись. Но это не делает борьбу бессмысленной. Это делает ее неизбежной, т. е. просто заурядным фактом жизни коммунистического общества.
Но хватит теории. Нам, штрафникам, было приказано взять такой-то укрепленный пункт противника. Никто не верил в то, что мы этот пункт возьмем. Наше начальство, отдававшее приказание, тоже в это не верило. Но произошло чудо: мы этот пункт все-таки взяли. Наше начальство растерялось от нашего успеха и не знало, что делать с ним. И когда оно решило отвести нас назад, было уже поздно. Немцы очухались и отрезали нас от своих. Вернее, большую часть нашего брата немцы перебили, небольшая часть пробилась обратно, а человек сто пятьдесят оказалось в ловушке. Человек пятьдесят сразу же сбежало к немцам. Они рассказали, кто мы такие. Если бы не наступила темнота, то, может быть, и остальные сбежали бы, вернее сдались бы. И никаких теоретических проблем тогда не возникло бы. Но немцы решили отложить это хлопотное дело до утра. Это было подло с их стороны, так как они тем самым задали нам одну непосильную задачу: сумеем мы образовать некое социальное целое, обладающее общими качествами нашего общества и представляющее его, или нет? Конечно, мы сами не осознавали эту проблему буквально в такой форме. И немцам в голову не приходило то, что они эту проблему поставили перед нами. Это получилось случайно, само собой, в силу стечения обстоятельств. Но получилось именно так.
Когда мы поняли, что отрезаны от своих и окружены и что имеем какое-то время пожить «спокойно», перед нами первым делом возникла проблема организации — разделения на группы и командования. Так получилось, что все мы были штрафниками, за исключением Политрука. Он не успел добежать до группы, которая прорывалась обратно, и застрял с нами. Он же оказался единственным офицером среди нас. Среди нас было много бывших офицеров и сержантов. Но они все были разжалованы. А Политрук — молодой мальчишка, только что попавший на фронт и не способный командовать даже отделением. Мы все, естественно, с надеждой взглянули на Майора: человек полком… ну, пусть батальоном командовал, ему и карты в руки. Но Майор сказал, что мы пока еще граждане Советского Союза и в соответствии с советскими законами командование должен взять на себя Политрук. Он — старший по званию среди нас и единственный, кто имеет право представлять здесь советскую власть. Речь майора решила дело. Политрук тут же назначил Майора своим заместителем. И тот фактически стал командиром, к чему мы и стремились. Майор быстро распределил нас по взводам и отделениям и назначил командиров. Но Политрук все же сохранил за собой верховную власть, вернее — ее ему навязали. Проблема власти вообще не есть проблема военная. Это — проблема социальная. Не случайно власть в стране в то время сохраняли за собой