— Придумаете тоже, Анатолий Васильевич!
— Пойдёте на бал… — Луначарский говорил уже серьёзно. — Вы вспомните холодный Петроград, зажигалки, мигалки. Прекрасный тысяча девятьсот семнадцатый год. И меня… Вспомните? — спросил Анатолий Васильевич.
Репкин принял подарок. Он пожелал народному комиссару счастья, здоровья и отправился в порт, где его ждали на крейсере дружки-товарищи.
Репкин бывает на крейсере редко.
— Как ты там управляешься, на суше? — спрашивает боцман, с которым Репкин ходил в кругосветку.
— Сам не знаю, — отвечает Репкин.
— Похудел, — говорят ребята, — забыл нас…
— Не забыл, а дел невпроворот! — оправдывается Репкин. — Тут сам себя скоро забудешь! — И Репкин рассказывает про свои обязанности на суше: — Я у народного комиссара теперь в помощниках. Для революции культура требуется. Анатолий Васильевич, народный комиссар по культуре, удивительный человек. Знает решительно всё.
— Так уж и всё? — сомневается боцман.
— Решительно, — подтверждает Репкин. — Про что его ни спроси: про книги, про Маркса, про музыку…
— Скажи пожалуйста! А зачем нужна революции музыка? — И боцман подмигивает. — Мне ребята рассказывали: ты насчёт музыки в порту речь произнёс.
— Произнёс, — отвечает Репкин. — Знаешь, кто такой Бородин?
— Бородин? — переспрашивает боцман.
— Бородин Александр Порфирьевич.
Боцман морщит лоб:
— Что-то запамятовал.
— «Запамятовал»! — смеётся Репкин. — Я вот тоже никакого понятия не имел. А Бородин был великий музыкант. Вот ты говоришь: зачем нужна музыка? Я живу на квартире у профессора Гнедина. Товарищу Гнедину семьдесят лет. Он намедни давал концерт. Ленин Владимир Ильич присутствовал. Слушал Бетховена. Бетховен-то когда жил? А тоже сочувствовал революции. А ты — для чего нужна музыка?
Сошлись стрелки часов. Вахтенный отбивает склянки.
С Новым годом! С новым счастьем!
Боцман, подняв кружку, чокается с Репкиным:
— Будь здоров, браток, давай защищай музыку!
Новогодняя ночь
Время тяжёлое, но традиции соблюдались. В Петрограде встречали Новый год.
В новогоднюю ночь Алексею Лаврентьевичу Гнедину нездоровилось. Он не пошёл к друзьям, которые приглашали его.
В квартире Гнединых часто звонил телефон. Звонили друзья, передавали сердечные поздравления, справлялись о здоровье. Из консерватории приезжали и тоже поздравили с Новым годом. Но после двенадцати в доме наступила тишина.
Алексей Лаврентьевич попросил чаю. И сияющая Евдокия Фроловна с подносом в руках вошла в его кабинет.
— С праздничком, барин! — сказала она. — С наступающим!
— Спасибо, Дуня!
На письменном столе Гнедина рядом с портретом Ольги Алексеевны лежала маленькая еловая ветка.
— Дуня, там в ящике нет ещё писем? — спросил Гнедин.
— Теперь если только утром принесут, — ответила Евдокия Фроловна.
По-своему, от чистого сердца, хотела она порадовать Алексея Лаврентьевича. Правдами и неправдами достала муки, испекла кренделёк. Кренделёк покрыт салфеткой, лежит на тарелке рядом со стаканом чаю, но вряд ли барин заметит сейчас её заботу. Евдокия Фроловна тихо прикрывает тяжёлую дверь. И только у себя на кухне даёт волю слезам.
Она ль не помнит, как лелеял Алексей Лаврентьевич свою единственную Олюшку! Овдовел он рано, растил её без матери.
— Бессердечная, бессердечная! — приговаривает тётя Дуня. — «Большевики — изверги!» А сама что сотворила? Нешто ему легко всё это переживать на старости? В Париж уехала! Где он, этот Париж, если оттуда письма не доходят?
Алексей Лаврентьевич берёт в руки бронзовую рамку. На портрете — Оленька. Ей шестнадцать лет. Она только что окончила гимназию. Внучка Леночка на мать не похожа. Оленька светлая, сероглазая, а внучка унаследовала от деда и косой разрез глаз, и тёмные непослушные волосы, которые не хотят держаться в тугих косичках.
— Ну чистый ты у нас ёжик! — говорит про Леночку Евдокия Фроловна.
Гнедин ставит портрет на место.
«Если бы Ольга увезла с собой Леночку? — Алексей Лаврентьевич смотрит на портрет и говорит, будто продолжая начатый разговор: — Тогда бы мы с тобой, Оля, поссорились навсегда».
Гнедин долго сидит, прикрыв рукой глаза. Потом встаёт и, стараясь ступать осторожно, идёт в Леночкину комнату.
Леночка спит, уткнувшись носом в подушку. На её кроватке висят белые праздничные чулки. Из одного чулка выглядывает блестящая фольга, в которую обёрнут подарок от тёти Дуни — она связала Леночке варежки.
Алексей Лаврентьевич беспомощно оглядывается, шарит в жилетных карманах и опускает в пустой чулок свои часы вместе с брелоками и золотой цепью.
Уже совсем в поздний час Репкин пришёл на квартиру.
В кабинете у Гнедина горел свет. Желая поздравить его с Новым годом, Репкин постучал в дверь.
— Уснул теперь, — сказала тётя Дуня.
Но Гнедин не спал. Он слышал, как постучал Репкин, и не ответил. Никто, никто ему не нужен. И ни с кем он не смог бы сейчас поделиться тем, что его мучило. «Неужели ей там легче?» — думал он.
Гнедин перебирал фотографии. Вот ей год, пять лет, девять, как теперь внучке. Он перечитывает дневник дочери, где написано аккуратным почерком: «Я посвящу свою жизнь искусству!»
Её трудно было усадить за рояль. Она будто бы увлеклась театром…
«Нет, — должен сознаться Гнедин. — Я не знал её души. — И он вспоминает, как она говорила ему зло, с раздражением: — «Вот увидишь, большевики приведут в консерваторию лошадей, как при Наполеоне».
А сколько было разговоров о матросе, который сейчас постучал к нему в дверь!
И невольно Гнедин начинает думать о другом. Он вспоминает, как матрос Репкин потихоньку от него читал клавир оперы.
«Вы что, поёте?» — спросил Гнедин.
«Что вы? Я так читал. Только почему строчки неровные? Читать трудно, — сознался Репкин. И тут же