отцу Вольфганг очень живо изобразил свою расправу над двумя высокопоставленными шалопаями — сынком аугсбургского градоправителя и его шурином. Эти патрицианские недоросли, позавидовав тому, что племянник какого-то там переплетчика — кавалер ордена «Золотой шпоры», вздумали поиздеваться над Моцартом. И вот что из этого получилось:
«Еще днем он расспрашивал меня о моем орденском кресте. Я вкратце рассказал ему обо всем, что было связано с его получением. Он и его шурин частенько заговаривали о том, что тоже хотели бы получить крест, дабы состоять в одной корпорации с господином Моцартом. Я не обращал на это внимания. Они также частенько называли меня «синьор кавалер», «господин Шпора». Я ничего не отвечал. Однако за ужином все это зашло слишком далеко.
— Сколько он будет стоить? Три дуката? Надо ли иметь разрешение на его ношение? Сколько стоит такое разрешение? Мы все же хотим заполучить этот крест.
За ужином, кроме них, присутствовал один офицер, некий барон Бах. Он сказал:
— Фи, постыдитесь, что бы вы стали делать с этим крестом?
Молодой осел Курценмантель начал ему подмигивать, я это увидел, а он заметил. После того стало немного тише. Затем он протянул мне свою табакерку и проговорил:
— Вот вам табачок, угощайтесь.
Я промолчал.
Наконец он снова начал, на сей раз с явной насмешкой:
— Стало быть, завтра я пришлю к вам человека, и вы будете столь добры, что лишь на миг одолжите крест. Я тут же отошлю его обратно. Только переговорю с ювелиром. Уверен, на вопрос о цене этого креста он ответит: «Что-нибудь около баварского талера». Ведь большего он и не стоит. Он же не золотой, а медный. Хе-хе!
Я ответил:
— Помилуй бог, он жестяной. Хе-хе! — От ярости и бешенства меня аж в жар бросило.
— Однако скажите, — проговорил он, — могу ли я по крайней мере шпору отбросить?
— Что вы, — ответил я, — вам без нее никак не обойтись. Не пришпорить ваш умишко, так в нем ни одна мысль не пошевелится. Вот вам табачок, угощайтесь. — Я протянул ему табакерку.
Он немного побледнел.
— На днях, — начал он сызнова, — орден очень шел к богатому жилету.
Я ничего не ответил.
— Эй, — крикнул он слуге, — чтобы в будущем ты питал к нам большее уважение, я и мой шурин будем носить орден господина Моцарта. Вот вам табачок, угощайтесь.
— Как это забавно, — начал я, будто не расслышав сказанного. — Я-то смогу получить все ордена, какие вы только ни раздобудете, а вам никогда не стать тем, чем являюсь я. Даже если вы дважды помрете и снова родитесь на свет божий. Вот вам табачок, угощайтесь! — И я поднялся со своего места.
Все в большом замешательстве тоже встали. Я взял шляпу, шпагу и сказал:
— Завтра буду иметь удовольствие вас видеть. Да, если завтра меня не будет, то послезавтра. Если только послезавтра я еще буду здесь.
— Ах, вы еще у нас…
— Ничего я не у вас… Будьте здоровы, — и ушел…
Так как вечером мне было причинено столько огорчений, то я решил больше к нему не ходить, предложить всем патрициям поцеловать меня в… и уехать прочь».
30 октября мать и сын прибыли в Маннгейм. Тут все было по-иному. Город ничуть не походил на заспанный Аугсбург. Жизнь била ключом. И Вольфганг сразу же окунулся в ее стремительное и бурное течение.
В Маннгеймском театре шли оперы. И не просто оперы, а сочиненные немецкими композиторами и поэтами, исполняемые немецкими певцами, музыкантами и капельмейстерами. Всего лишь два года назад здесь была поставлена одна из первых немецких опер — «Альцеста», на текст выдающегося немецкого поэта Виланда, с музыкой немецкого композитора Швейцера. Именно в Маннгейме год спустя была сделана первая попытка создать национальную героическую оперу — «Гюнтер фон Шварцбург» композитора Хольцбауэра. Здесь, в Маннгейме, Вольфганг, наконец, получил возможность творчески общаться с выдающимися деятелями искусства — то, чего ему так недоставало все годы зальцбургского затворничества. Он с почтительным восхищением говорит о маститом Хольцбауэре. Его поражает «…что столь старый человек, как Хольцбауэр, до сих пор так ясно мыслит — ведь поверить трудно, сколько в музыке огня».
Он внимательно изучает искусство выдающихся певцов маннгеймской сцены, завязывает дружеские отношения с прославленным тенором Раафом, чье восхитительное пение однажды излечило от безумия итальянскую княгиню Бельмонте-Пиньятелли.
Жадно впитывая новые впечатления, Вольфганг вместе с тем критически осмысливает их. Молодой Моцарт много наблюдает и беспрерывно оттачивает свою наблюдательность. Это в дальнейшем окажет ему неоценимую услугу, поможет создавать бессмертные, непревзойденной психологической глубины образы.
В Маннгейме он встречается с кумиром своего отца — знаменитым немецким поэтом Виландом. Описание его Вольфгангом поражает своей броскостью, скульптурной рельефностью и глубоким проникновением в душевный мир поэта.
«Итак, я познакомился с господином Виландом. Он не знает меня так, как я его, ибо еще ничего обо мне не слыхал. Я представлял его совсем иным. Как мне показалось, речь его немного скованна, голос почти детский, он постоянно лорнирует собеседников, ему свойственны некая ученая грубоватость и вместе с тем глупая надменность. Впрочем, меня не удивляет, что он соизволит здесь (как и в Веймаре, как и повсюду) так себя вести — здешние люди глазеют на него так, словно он прикатил прямо с небес. Его порядком стесняются, при нем молчат, сидят тихонями, внимают каждому его слову, что бы он ни сказал. Жалко лишь, что людям приходится очень долго ожидать — ведь у него какой-то дефект речи, отчего говорит он странно медленно и не может и шести слов произнести, чтобы не запнуться. В остальном же он, как все мы знаем, — превосходная голова. Лицо его — пребезобразно: сплошь рябое, довольно длинный нос. Ростом он приблизительно чуть повыше вас, папа». А несколько позже с гордостью, свидетельствующей о том, насколько для него ценно мнение Виланда, добавляет: «Господин Виланд, дважды прослушав меня, совершенно очарован. В последний раз, вслед за всевозможными похвалами, он мне сказал:
— Встреча с вами — истинное счастье для меня, — и пожал мне руку».
Но самым значительным событием явилось знакомство Вольфганга со знаменитой маннгеймской симфонической школой и превосходнейшим коллективом маннгеймской капеллы, считавшейся тогда лучшим симфоническим оркестром Европы. Невиданные чистота и слаженность исполнения, яркая красочность и щедрое богатство нюансов — от нежнейшего, словно дуновение майского ветерка, пианиссимо до мощных громовых раскатов фортиссимо, — могучие и динамические нарастания звучностей, изумительная певучесть струнной группы, чарующая красота звучания деревянных духовых, особенно кларнетов, — все это вызывало бурные восторги слушателей. Маннгеймский оркестр состоял из великолепных музыкантов, каждый оркестрант был первоклассным артистом. Недаром один из современников метко назвал маннгеймскую капеллу «армией, состоящей из одних генералов». Руководил оркестром замечательный дирижер и скрипач Христиан Каннабих.
Композиторы маннгеймской школы во главе с выдающимся чешским музыкантом Яном Стамицем (1717–1757), великим преобразователем инструментальной музыки, создателем немецкой симфонии, внесли значительный вклад в развитие мировой музыки. Они направили свои усилия на то, чтобы сделать симфонию самостоятельной. У итальянцев XVIII века она была еще всецело связана с оперой. Маннгеймцы создали новый тип инструментальной музыки — симфонию, произведение с глубоким идейным содержанием, широкой развернутой формой, тематически богатое, насыщенное драматическими