— Послушайте-ка малыша, — засмеялся отец. — Можно подумать, что он был тут собственной персоной.
Я кивнул, потому что не сомневался, что бывал здесь, хотя все казалось удивительно изменившимся. Мой отец рассмеялся еще громче, а миссионер подумал, что я над ним потешаюсь. Он протянул мне другой снимок. На нем был изображен мрачный открытый пейзаж, лишенный деревьев и всякой растительности, ложбина с покатыми каменистыми склонами. В центре находилась кучка жалких лачуг с плоскими кровлями.
— Ну, мальчик, что это? — насмешливо спросил миссионер.
Я сразу вспомнил название.
— Самария, — быстро сказал я.
Отец радостно захлопал в ладоши, мать смутилась из-за моего странного поведения, в то время как миссионер казался рассерженным.
— Мальчик прав, — пробурчал он. — Это деревня в Самарии. Я здесь проезжал, вот почему и купил этот снимок. Вероятно, мальчик видел уже раньше такие фотографии.
Отец и мать отрицали это.
— Но на картинке все иначе, — продолжал я, так как все время моя память была занята сравнением фотографии с действительностью. Общий характер пейзажа и очертания отдаленных холмов были те же самые. Несоответствия я отмечал вслух и указывал пальцем.
— Кругом тут были дома и больше деревьев, много деревьев, много травы и много коз. Я как бы вижу их и теперь, и двух мальчиков, пасущих их. А прямо здесь толпа людей следовала за одним человеком. А сзади, — и я указал на место, где поместил мою деревню, — много бродяг. Они в ужасных лохмотьях и больны. Их лица, руки и ноги покрыты язвами.
— Он слышал проповедь в церкви или узнал эту историю где-нибудь в другом месте и сейчас вспомнил притчу об исцелении прокаженных, — сказал миссионер с удовлетворенной улыбкой. — Сколько там было больных бродяг, мальчик?
Когда мне было пять лет, я научился считать до ста; поэтому я осмотрел внимательно толпу и заявил:
— Десять человек. Они все машут руками и кричат.
— Но они ведь не подходят к другим людям, не правда ли? — последовал новый вопрос.
Я покачал головой.
— Да, они стоят здесь и кричат, как будто у них не все благополучно.
— Дальше, — подгонял меня миссионер. — Что потом? Что делает человек во главе другой толпы, теснящейся, как ты сказал, вокруг него?
— Они все остановились, и он что-то говорит больным людям. А мальчики с козами наблюдают. Все наблюдают.
— А дальше?
— Ничего. Больные люди уходят в деревню. Они больше не кричат, и вид у них совсем здоровый. А я сидел верхом на лошади и смотрел.
Тут все три моих слушателя разразились громким смехом.
— И я — взрослый! — закричал я сердито. — И у меня в руках большой меч!
— Десять прокаженных, которых Христос исцелил вблизи Иерихона на пути в Иерусалим, — объяснил миссионер моим родителям. — Мальчик видел, вероятно, репродукции известных картин где-нибудь в волшебном фонаре.
Но ни отец, ни мать никак не могли вспомнить, чтобы я видел когда-нибудь волшебный фонарь.
— Покажите ему еще что-нибудь, — предложил отец.
— Здесь все иначе, — посетовал я, рассматривая фотографию, протянутую мне миссионером. — Только этот холм на месте, и вон те другие холмы. Тут должна проходить большая дорога. А за ней — сады, деревья и дома с толстыми каменными стенами. А здесь, с другой стороны, в расщелинах утесов погребали покойников. Вот тут, видите? Они забрасывали людей камнями, пока не забивали их до смерти. Я никогда этого сам не видел, но мне об этом рассказывали.
— А гора? — спросил миссионер, указывая на центральное место снимка, ради которого, видимо, была сделана фотография. — Как она называется?
Я покачал головой.
— Названий я не помню. Здесь тоже убивали людей. Это я видел не один раз.
— В этом он сходится с большинством авторитетов, — заявил миссионер с величайшим удовлетворением. — Это — Голгофа, «Холм черепов», названный так, потому что по форме он напоминает череп. Заметьте это сходство. Здесь распяли… — Он остановился и повернулся ко мне. — Кого здесь распяли, молодой ученый? Расскажи нам, видел ли ты это?
О, я видел, — отец рассказывал, что глаза мои были широко раскрыты; но я упрямо покачал головой и сказал:
— Я вам не стану рассказывать, потому что вы смеетесь надо мной. Я видел, как там убили много людей. Их прибивали гвоздями, и это длилось долго. Я видел, но не стану рассказывать. Я никогда не вру. Спросите маму, вру ли я когда-нибудь. Папа не оставил бы на мне живого места, если б я солгал. Спросите его.
И после этого миссионер больше не мог добиться от меня ни единого слова, хотя и соблазнял меня разными снимками, которые заставляли кружиться мою голову от наплыва всплывающих в памяти картин; слова рвались на язык, но я упорно сопротивлялся и в конце концов одержал победу.
— Он, конечно, станет хорошим знатоком Библии, — сказал миссионер отцу и матери, когда я пожелал им покойной ночи и отправился спать. — Или же, обладая таким воображением, он сделается известным романистом.
Слова эти показывают, как ошибочны бывают предсказания. Я сижу здесь, в отделении для убийц, пишу эти строки в свои последние дни, или лучше сказать, в последние дни Даррела Стэндинга, перед тем как его выволокут из тюрьмы и попытаются отправить на тот свет при помощи веревки, и улыбаюсь себе самому. Я не стал ни знатоком Библии, ни романистом. Наоборот, до того как меня замуровали в камеру молчания на целых пять лет, я был кем угодно, только не тем, что предсказывал миссионер, — знатоком земледелия, профессором агрономии, специалистом по увеличению производительности труда, экспертом интенсивного сельского хозяйства, ученым, работавшим в лаборатории.
И я сижу здесь в теплый полдень, в отделении для убийц, и прекращаю писать свои заметки, чтобы, прислушиваясь к нежному жужжанию мух в дремлющем воздухе, уловить фразы из тихого разговора между Джозефом Джексоном, негром-убийцей в камере справа, и Бамбеччо, итальянцем-убийцей в камере слева. Сквозь две свои решетчатые двери и мою решетчатую дверь они обсуждают антисептические и целительные свойства жеваного табака для ран.
Я держу в опущенной руке свою авторучку, а вспоминаю другие мои руки, которые на протяжении долгих веков держали кисточку для туши, гусиное перо и стилет, и думаю о миссионере. Мне хочется узнать, гнался ли он в детстве за облаками славы и мелькал ли перед ним блеск скитаний средь звезд.
Ладно, вернемся к одиночке. Уже после того как я начал перестукиваться, я все же находил, что время в сознательном состоянии тянется слишком долго. Научившись применять самогипноз, я получил способность усыплять мой сознательный разум и пробуждать и освобождать подсознательный. Но этот последний был недисциплинирован и необуздан. Он блуждал сквозь кошмары безумия, в которых не было ни связи, ни последовательности места действия, событий или лиц.
Мой метод механического самогипноза был прост по существу. Сидя со скрещенными ногами на своем тюфяке, я пристально смотрел на обломок желтой соломинки, прикрепленный мною к стене камеры возле двери, где было больше всего света. Я фокусировал глаза на этой яркой точке и раскачивался из стороны в сторону до тех пор, пока не переставал видеть что-либо, кроме нее. В то же время я ослаблял свою волю и отдавался головокружению, охватывавшему меня в такие минуты. Когда же я чувствовал, что вот-вот потеряю равновесие, то закрывал глаза и позволял себе упасть навзничь на тюфяк — уже без сознания.
И затем в течение получаса, десяти минут, а то и целого часа я странствовал по накопленным воспоминаниям о моих вечных возвращениях на землю. Но времена и места менялись слишком быстро. Я