Они говорили в антракте, и Леха не видел, как рыжий верзила стал обрастать другими верзилами. Верзилы угрюмо метали молнии своих взглядов в Леху, но тут антракт кончился.
Трубач сидел, насупившись, возле барабанщика, когда Леха поднялся на сцену.
— Я не мальчик, — прохрипел трубач прокуренными связками. — Я приехал сюда получить червонец, а не потерять зубы.
— Какие зубы! — фантазировал Леха. — Ты со своей трубой вообще как архангел.
— Ну вот… — рассердился трубач, а басист и барабанщик рассмеялись. — Я сваливаю в город. Будем считать, я половину отыграл. С вас пятерик, и покедова.
Трубач схватил трубу и пробрался к выходу.
— Вася, ты не прав! — примерно так бросил вдогонку Леха.
Басист и барабанщик пожали плечами. Барабанщик дал счет…
…Это было капризное, живое существо — микрофон. Его продали Ставицкому за сорок рублей. Микрофон обладал сложным именем — МД82А. Он периодически фонил, искажал звуки, свистел. Это был троянский конь электроники: в нем отваливались проводки, клокотала мембрана. За настоящего коня с троянцев греки хотя бы денег не взяли.
Короче, МД82А сломался. На том танцевальный вечер и закончился. Танцовщики уходили не больно-то довольные. Всклокоченный директор клуба с неровно подстриженными висками шустрил у выхода. Он беззвучно шевелил губами, и, казалось, радостно втолковывал себе: «Слава тебе господи, пронесло! Слава тебе!»
Леха соскочил со сцены и догнал неторопливо уходящую сероглазую танцовщицу Любу.
— Ты что, уже уходишь?
— А что?
— Да так… Просто мы могли бы так сразу не разбегаться.
— У меня мама дома.
— Да я не в этом, не совсем в этом смысле.
— А в каком?
— В каком… Ну, как бы сказать, пообщались бы… Обсудили бы все проблемы. Ну там, про джинсы, что ли:…
— Достанешь мне джины?
— Так плевое дело.
— Понимаешь, может быть, мама в городе осталась. Надо посмотреть, горит ли свет.
— Да я не совсем в этом смысле.
— А в каком?
Мама оказалась дома. «Ну и хорошо», — подумал Леха, потому что не очень любил спекулировать на своей славе. Если бы его полюбил кто просто так, не за модные шмотки и звонкий голос… Но так его любить никто пока не хотел.
Леха чмокнул сероглазую танцовщицу в красные губы и тем ограничился. Оркестрантов подрядили играть в клубе месяц, так что спешить было некуда.
Лампочки на столбах метались от ветра, словно онемевшие валдайские колокольчики. Моросил дождик. Леха шлепал по лужам, засунув руки в недра карманов. На брезентовой ручке болталась зачехленная гитара и противно колотила по колену.
«…Бэби, аи лав ю! Тап-таба», — пел в четверть голоса Леха Ставицкий и прикидывал, в какое бы дело употребить музыкальный гонорар.
Стояла, а если точно говорить, висела, обволакивала ночь — сырая паранджа октября.
Автобусы так поздно не ходили. Леха шел на последнюю электричку, ориентируясь по железнодорожному светофору, перед которым маячил указательный палец шлагбаума.
Леха поднялся на платформу и увидел, как верзилы лениво колотили басиста и барабанщика. Басист был повержен, а барабанщик еще отбивался барабанными палочками. Слабо понимая происходящее, Леха машинально пел про себя «бэби, аи лав ю».
— Много, падлы, выступали, понтили и выпендривались, — констатировали обвинение верзилы — эти центурионы последних электричек, эти аль-капоны и лаки-лючианы танцевальных законодательств.
Леха увидел схватку и попытался проанализировать увиденное.
…О, если бы была возможность Лехе взойти на холм в тунике с аравийской защелкой на плече в виде льва, ступая по горячим камням в сандалиях из папируса, проходя между фиговыми деревьями и смоковницами. С вершины холма видны белые колонны города, конические крыши храмов, террасы, лестницы, в порту на голубой плоскости моря скопища галер… Пестрая толпа шумела бы, затихала возле холма, только слышно, как пчелы летят, нагруженные пыльцой, как вращают хоботками, принюхиваясь к цветам… Справа — демос, слева — ареопаг. О, если бы были время и возможность сказать речь с холма, то сказал бы он звонким голосом, каким озвучивает регулярно МД82А, сказал бы во всеуслышание:
— Все мы, юные и мускулистые, пришедшие в этот мир во время одно, и благодарить надо случай, и целовать друг дружку в уста, за такое счастье, ведь если бы что, то и не свиделись бы никогда, разбросанные в бесконечности Вемени и Пространства!…
— Какая чудовищная случайность — счастливая случайность! — свела нас на земле в человечьем обличье, в одно время, в одном месте, на этих танцах: мы — поем, вы — танцуете! Нам бы смеяться пронзительно, оголяя молодые рты с крепкими зубами и свежими пломбами!…
…Почто кровавим друг дружке молодые рты и выбиваем крепкие зубы и свежие пломбы?! За какую такую правду, за принципы какие, за веру какую и любовь?!
И сошлись бы тогда все в круг, и взялись бы за руки демос и ареопаг, и запела бы серебряная птица трубы, и сотворил бы барабанщик синкопу, и пошли бы хороводы вокруг холма, над которым пчелы летят, принюхиваясь к цветам…
Но не было у Лехи времени и возможности подниматься на холм в тунике и убеждать ареопаг и демос.
«О, Сюзи Кью, — подумал Леха Ставицкий, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, — бэби, аи лав ю!» — подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.
Верзил было пятеро, а Леха — один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика — морально. У него верзилы отняли барабанные палочки.
Тяжелой доской электрогитары Леха Ставицкий махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Леха стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал — жаль, их не разбросал случай…
В бесконечности Времени и Пространства.
PART ONE
Где— нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками с кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.
Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы — единственное, что дает право праздно размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меньшиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой воду и тончайший ледок, даже не ледок — леденец, разноцветный от неба и стен…
Но все-таки — зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине