первых рядах. Их устрашающий дивизион заставит содрогнуться, после парализованные и увечные. Да и старики макроцефалы, надеюсь, не подкачают! Инвалидные коляски разработаны в ЦКБ № 1 и испытывались на живых людях!
В голосе командира слышалась гордость за страну и время. Самые бесполезные могли погибнуть публично, сломив врага, выйти на рампу первый и последний раз, сгинув под бешеные аплодисменты. Тем временем началось действие и на правом равнинном краю. Паша перебежал к моему брустверу, не отнимая бинокля от лица.
— Как идут молодцы! — Слова восторга невольно сорвались с губ. — Вчера мне сообщили в депеше, что сводный полк привокзальных бомжей пойдет в авангарде, а за ним в прорыв ринутся остальные… Но как идут!
Я занял свое место на бруствере, и мне было интересно.
— Командир, — попросил я, — дай глянуть.
Паша протянул тяжелый цейсовский бинокль.
— Смотри, — сказал он. — Полюбуйся на красоту.
Я приблизил окуляры к глазам и сперва увидел размытую картинку. Покрутил резкость. Поймал руку, бьющую в барабан. Поднял до лица — увидел жесткие усы и остекленевший взгляд наступавшего. Пошевелил рукой — другие лица, мерзкие морды изношенных мужчин. В бинокль имелась возможность разглядеть только части тел — лучше б не видеть эти струпья, бельма, язвы. Бомжи двигались медленно, но яростно. Таких рож и в таком количестве я еще в жизни не наблюдал. Вдруг померещилось знакомое. Потерял. Нашел. Петров. Не Петров. Нет, Петров. Это было давно — перед Московской олимпиадой, когда в Доме писателей на Шпалерной улице во дворце Шереметевых завелась Комиссия по работе с молодыми. И я, не считая себя молодым, там стал появляться, пытаясь зацепиться за будущее. А рыжий Петров служил референтом у Германа. Тому отстрелили глаз на фронте — Герману. А Петрова добрый Герман устроил просто так, груши околачивать. Он был рыхлый, с дешевым понтом, никакими рифмами, но не вредный, а просто раздолбай, растративший коллективные деньги молодых литераторов, заработанные теми каким-то довольно честным образом и хранившиеся у референта. Петрова прогнали, только он все равно был и жил. Мы даже как-то плотно общались, недолго. Затем времени прошло до хуя. Петров поиграл в МММ и лишился квартиры. Затем с комодом, который, пожалев, отдали бандиты, переехал в ночлежку. Недавно видел его — не такого теперь рыжего, совсем не Чубайса, похожего отчасти на купол Исаакия, лишняя кожа висела на бывшем толстяке. Человек стоял возле Владимирского собора с рекламой на груди и на спине. То ли ломбард пропагандировал, то ли Интернет. А теперь Петров шел в психическую атаку, опираясь на палочку, в свободной руке держа штандарт Привокзального полка…
Сквозь бинокль хорошо читались детали, но терялась общая картина. Я отдал оптику командиру и стал смотреть просто так. Из-за рощицы, отчасти загораживавшей поле, шеренга за шеренгой выдвигались бомжи и бродяги, шедшие медленно и самозабвенно. Некоторые ковыляли на костылях, некоторые безногие просто ползли, а безруко-безногих “самоваров” братья по оружию несли в бой на носилках. Возле каждой шеренги шло по одноногому сержанту. Это были чудовищного вида существа, цеплявшиеся о землю деревянными костылями, пьяные в хлам, падавшие, поднимавшиеся, державшие в гнойных ртах по сигаре полуметровой длины.
— И у них “гавана”. “Сакраменто”, три звезды. — Я обернулся и увидел Колюню с юнгой Бесовым. От водилы доносился аромат пряного одеколона, а Иоанн-Трезор пах зоопарком. Вместе они составляли живописную пару, и, если б не экзистенциальность момента, я смог бы легко стать, как говорят прогрессивные, более аутентичным…
По своей чудовищной кинематографичности зрелище не имело себе равных. Организованные в боевые порядки уроды двигались вперед с настойчивостью часового механизма. Их траектории, их гипотенузы и биссектрисы обязаны были впереди соединиться, угрожая центру плотного черного ужаса. Наши взоры невольно обращались туда, мы ждали первой сшибки и результата психической. Ужас несколько изменил форму, все более превращаясь из сплошного стеноподобного объема в перевернутый треугольник, острая часть которого на треть, казалось, вросла в землю. Не представлялось возможным точно сказать, сколько до треугольника оставалось пути — километр или десять. Скорее всего, три или пять тысяч метров. Хотя расстояние и время здесь уже не исчислялись в принятых формах. Просто треугольник изготовлялся к встрече, видоизменяясь, а макроцефалы, психи, бомжи и увечные шли на него. Даже Паша и Сека забыли про свой боевой блеск. Мы ждали, раскрыв рты в прямом и переносном смыслах.
Время не двигалось — двигалось пространство. Треугольник принял почти классическую равнобедренную форму, странным образом балансируя на точке и заслонив солнце, оказавшееся хотя и в зените, но за ним. А может быть, солнце просто опустилось вовнутрь. Посреди поджидавшего ужаса появился розоватый овал, от которого в разные стороны потянулись черные нити, не нарушавшие, впрочем, сложившейся фигуры.
Скоро мы забыли о своем предназначении, о ключе позиции, о стыке между флангами, о присвоенных званиях. Бросив рубежи, мы все переползли (у Сереги, как всегда, получилось лучше других) по шоссе к злягинской воронке. Авангардист не спал, смотрел и матерился:
— Мама, мама, мама! Вот так мама, мама, мама. Знать бы при советской власти, мама. Тогда бы, мама, мама, маму!
— Отставить, — приказал Паша шепотом, вспомнив об эполетах, но Женя лишь отмахнулся:
— Мама маме маму.
Однако затих. Паша прекратил шепот. Сека только бесшумно чесал бровь. Серега потирал ладоши. А Колюня запалил сигару. Только Бесов ритмично икал, нарушая высокий драматизм происходящего.
— К маме, — заметил заминированный.
— Сбегай, сынок, попей водички. — Колюня похлопал Трезора-Иоанна по плечу, и тот, как кенгуру, ускакал по шоссе.
Впереди происходило все. Из воронки открывался полный вид. Вокруг потемнело, поскольку солнце лишь розово светило через треугольник, который снова чуть опустился, словно вонзившись в землю, будто поймав солнце, светившее теперь почти от земли. А шоссе, казалось, направлялось к самому светилу, оказавшемуся вовсе не центром планетарной системы, а простым манипулянтом явившегося ужаса.
Было видно, как шеренги инвалидных колясок ускоряют ход, постепенно теряя строй. Часть из них взяли вправо и выкатились на асфальт впереди нас. Привокзальный полк также ускорил ход. Кое-кто пытался бежать, падающих подхватывали. Сперва рваный, а затем все более единый вырос звук. Это шедшие на ужас закричали:
— Ура-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Мурашки кайфа забегали по спине. Захотелось встать в полный рост и побежать, как получится. Сделать так, как стократно представлял в детстве, читая про войну. Захотелось хлебнуть этого испепеляющего восторга, которого никогда не узнал в произошедшей жизни.
Хотя и наступили полусумерки, было видно, что на вершину холма выкатилась конница. В центре ее сверкало золото мундиров и серебро сабель. Флаги и хоругви. Смертельная линия во главе с главнокомандующим фронтом, готовая ринуться и развить успех смертников.
— Может, и мы в маму? — подал голос Женя. — Иначе не успеем в мать!
— Чтобы стоять, даже пота не надо. Кто тогда узнает про наш блеск? — Сека всегда был нервный, но никогда не волновался, а тут и его разобрало.
— Кто-то ведь должен и наблюдать, оставаться современником, чтобы потом… — начал Серега, но Колюня, хохотнув и перебив Серегу, предложил:
— Мне мальца только крикнуть — он нам миномет притащит!
— Солнце надо рвать на части, — еле сдерживаясь, процедил философ.
Но Паша. Мудрый командир. Он выдержал паузу. Только зубы слышно скрипели сквозь шум наступления.
— Ждем, — сказал. — Иногда ждать — наивысший блеск.
И, оценив психологическую неустойчивость момента, велел доставать коньяк, который последнюю пару суток под персидским ковром хранил авангардист.
“Ура!” продолжалось и даже усилилось. Конница сплошной линией стала спускаться с вершины, выдерживая дистанцию за первой волной атакующих сумасшедших и покуда сдерживая движение. Да и