Чхотяне выкатился вражеский танк. Гиви упал, затаился и снова метнул гранату… Она разорвалась под гусеницей, и машина словно споткнулась. Экипаж танка, по-видимому, был в недоумении: он не ожидал встретиться здесь с нашими бойцами. Открылся люк, и показалась голова башенного стрелка. Чхотяне скосил его короткой очередью. Он подбежал к танку и швырнул в открытый люк гранату.
Немцев поблизости не было. Гиви взобрался на танк, отбросил труп гитлеровца и снял пулемет.
После боя политрук батальона рассказывал мне о встрече двух смельчаков. Гиви сказал:
— Брат мой родной, Павел Кремежный… Теперь я верю, что ты настоящий десантник!
— А я, братишка, понял, — улыбнулся Кремежный, — что ты не скучный человек. Ты, Гиви, мой друг…
К вечеру город Тим снова был в наших руках. Две отборных немецких дивизии, стрелковая и танковая, отошли на его западные окраины. На улицах Тима чернели сожженные вражеские танки и автомашины. Некоторые из них еще горели, и жирный крест свастики корчился в огне.
Среди дымящихся развалин квартала, на восточной окраине Тима, уцелел аккуратный кирпичный домик. Так зачастую случалось: бомбы, снаряды, мины взроют и перепашут улицы и огороды, скосят сады, перемешают с землей камни и бревна жилищ, но на этом мрачном пепелище, смотришь, цел-целехонек, безмятежен и привлекателен какой-то счастливый домишко, — его обошел бой.
Даже оконные стекла в этом домишке не тронуты: белеют занавески, цветет калачик или герань…
Начальник медицинской службы дивизии Охлобыстин уже успел оборудовать в кирпичном домике медпункт. Я видел: в распахнутые ворота санитары вносили раненых.
По выбоинам улицы, по примерзшим кочкам, трясясь и поскрипывая, медленно двигалась повозка. Усталая лошаденка еле тащила ее, а ездовой ласково подбадривал:
— Н-но, милая, красавица моя… Н-но, Крошка!..
Кроме ездового, рядом с повозкой шли два автоматчика, и это несколько удивило меня: что за эскорт вдали от передовой?
Я подошел к воротам: ездовой придержал лошаденку и стал по стойке «смирно», а солдаты браво козырнули, и старший из них, пожилой, рыжеусый, доложил:
— Сопровождаем раненых. Приказ командира роты доставить до самого медпункта.
На повозке, тесно прижавшись друг к другу, прикрытые плащ-палаткой и каким-то тряпьем, лежали раненые. Их было пятеро; темные лица, сомкнутые и обожженные жаждой губы, широко открытые глаза. Я заметил длинную шелковисто-черную прядь волос и приподнял край плащ-палатки. Девушка. Санитарка. И удивительно знакомое лицо…
— Кто она?
Молоденький сержант с усилием улыбнулся:
— Наша спасительница, товарищ комдив… Женя… Женя Бернатович.
В памяти моей быстро пронеслась картина: Сейм… сожженная степь… над самым обрывом берега, там, где от вражеских снарядов непрерывно вставали черные смерчи пыли, молодая смуглая санитарка несла раненого… Позже я узнал, что это был комбат Елюков. А в те минуты казалось невероятным, непостижимым, что санитарка осталась невредимой и пронесла свою живую ношу сквозь такой огонь. Она уже не раз отличалась в боях, вместе со своей неразлучной подружкой — Машей Боровиченко, и была награждена орденом Красной Звезды, медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги». Что совершила она теперь?
Из домика вышел санитар и сказал устало:
— Мест нету, ребята. Придется везти в медсанбат…
Женю бил озноб, губы ее, щеки, руки, сомкнутые у груди, резко вздрагивали; она словно бы силилась открыть глаза и не могла. Я сбросил куртку и укрыл ее.
— Товарищ санитар, раненых принять немедленно, а тех, которым уже оказана первая помощь, отправить повозкой в медсанбат.
Он козырнул, кликнул помощников и бросился к повозке.
Выбирая дорогу покороче, я пошел в штаб. Погода была хмурая, и быстро темнело. Резкий северный ветер пробирал до костей. «Наша спасительница…» Эти два слова сержанта мне запомнились, и я подумал, что нужно будет урвать минуту, посетить медпункт. Ветеранов у нас оставалось не так-то много, и было особенно тяжело, когда из строя уходили эти испытанные, поистине родные люди, всегда являвшие высокий пример.
…Еще одна бессонная ночь… Мы побывали с комиссаром на переднем крае, где среди разрушенных домов и искалеченных деревьев сада занимал оборону наш второй батальон. На передовой было тихо, лишь время от времени в отдалении угрюмо ворчал пулемет да со стороны противника доносился гул моторов.
Знакомая обстановка перед боем. Знакомая, молчаливая решимость солдат. Это и есть главное — решимость. О ней никто не расскажет, никто ее не объяснит, она растворена в воздухе: ею дышишь.
На обратном пути, перед утром, мы завернули в медпункт. В трех комнатах домика было тихо, светло. Дверь открыта настежь, а окна занавешены одеялами. На столе сплющенная гильза, и над нею ровно мерцает огонек.
Я спросил у молодого врача о медсестре Бернатович. Он одобрительно закивал головой:
— Знаете, у этой девушки железная выдержка. Операция была серьезной, но ни единого стона. Скажу откровенно: редкостный человек. Сейчас она уснула, и это, конечно, хорошо. Завтра мы ее эвакуируем.
Уже знакомый мне молоденький сержант не спал: он лежал отдельно от других в маленькой прихожей и заметно обрадовался, когда мы взяли стулья и присели у его койки. Будто оправдываясь, он сказал:
— Мест у них, у наших медиков, товарищ комдив, очень мало. А у меня вроде бы отдельное купе. После того, что было, я, знаете, как на курорте!
— Вот и расскажите нам, сержант, «что было». Откуда вы прикатили на резвом вороном рысаке?
Он засмеялся и поморщился от боли:
— Да, резвый вороной рысак! Ездовой называл его Крошкой. И до чего же разумное создание: ударишь кнутом — ни за что не пойдет, а ласковому слову, как дитя, послушно.
— И долго везла вас эта Крошка?
— Долго, товарищ полковник, часа, наверное, три. Мы в том лесу, что по оврагам раскинулся, в окружении остались. Четверо, и все раненые, и дело, конечно, — табак. Признаться, совсем уже помирать собрались: по лесу гитлеровцы шастали, и это чудо, что нас они не заметили, не перестреляли.
Он облизнул сухие, потрескавшиеся губы; комиссар осторожно поднес ему стакан воды.
— Бой, как вы помните, в этом лесу разгорелся. Наши осуществили обходной маневр и отошли. Меня пулеметной очередью ранило, ну, знаете, как назло!.. Жутко было подумать, что наши отходят, а я, никем не примеченный, в дубовом подлеске лежу. Но вот слышу голос — удивительное дело — голос нежный, женский:
— Спокойно, братишка, я с тобой…
Тут мне подумалось, что это, наверное, сон: откуда здесь, в лесной глухомани, взяться женщине?
Но женщина присела рядом, разрезала на мне гимнастерку и стала делать перевязку. Руки такие ловкие, быстрые, умелые — боли почти никакой.
— Только не подавай голоса, — шепчет она. — В лесу полно фашистов. Слышишь, никто из раненых не стонет, не кричит…
Это меня совсем удивило.
— Разве я здесь не один?
Она так ласково улыбнулась.
— Ну, если я с тобой, значит, не один. И еще с нами трое. Жаль, все ранены.
Я осмотрелся:. да, трое солдат лежали на подстилке из листьев, — это она успела приготовить такую постель.
— Что будем делать, сестрица? — спрашиваю. — Если вокруг немцы, значит, найдут.
Она как будто удивилась такому вопросу:
— А что солдату делать? Сражаться… Но это, если обнаружат. Вот он, твой автомат…