1
— Эта птичка, наверное, больная. Не трогай ее! Бывает, что они разносят какую-то заразу… — заметил Фед.
Маленькая серая птичка жалась к стене деревянного бистро, почти упиралась в нее клювиком и, растопырив крылья, трепетала. Ее тельце вздрагивало.
— Похожа на пьянчужку, которая собралась блевать… — улыбнулась Галина.
— Или на роженицу, — добавил Фед. — Может, она решила снести яйцо?
Но я не разделяла их веселья.
В этих конвульсивных движениях маленького существа было нечто тревожное. Оно словно выполняло какой-то одинокий акт, и ему невозможно было ничем помочь.
— Идем, выпьем чего-нибудь, — заторопила нас Галина. — Хватит пялиться!
Птички как крысы. Когда-то я больше боялась воробьев, чем крыс.
— Идите, — сказала я. — Я подожду… Хочу подышать воздухом.
Фед открыл дверь, пропустил Галину вперед.
Я осталась стоять. Вечер, как и все другие вечера, был насыщен пузырьками кислорода, как бутылка с газированной водой. Все, как всегда: длинная чистая и почти пустая улица, упирающаяся в склон горы, запах хвои и цветов, вечерняя дымка. Покой… Друзья, которые ждут в бистро и знают твои вкусы…
Во мне тает лед, как в бутылке, которую вынули из морозильника. Пока что уровень этого «наводнения» не достиг груди, не растопил то, что находится выше. Мне еще холодно. Поэтому я надеваю на ночь шерстяные носки и… становлюсь слишком сентиментальной. Все-таки жить со льдом в мозгах и в сердце гораздо проще. Куда это годится, когда тебя душат слезы от одного лишь взгляда на небо, или красивый цветок, или бабушку в черных чулках…
Когда спустя несколько секунд я снова посмотрела вниз (лучше бы этого не делала!), птичка лежала брюшком кверху, поджав лапки.
Наводнение внутри меня всколыхнулось и сразу же растопило еще сантиметров пять льда ниже уровня аорты.
Эта птичка не была больна!
Она умирала.
Умирала у меня под ногами, уткнувшись клювиком в стену, — видимо, для того, чтобы из последних сил сохранять равновесие. Но когда и каким образом она перевернулась?
Умирая, птицы всегда переворачиваются брюшком кверху.
Но меня поразило не только это.
Акт смерти! Эта дрожь, которую мы приняли за какой-то птичий вирус, нелепо распростертые крылья, потуги, похожие на потуги роженицы, отчаянное напряжение маленького тельца.
Вот почему я почувствовала тревогу: у моих ног разворачивалась высокая трагедия, а я не сумела ее распознать! Если бы поняла — взяла бы птичку на руки. Она бы ощутила тепло и сочувствие в свою последнюю минуту. И не перевернулась бы на спину, выставив на всеобщее обозрение трогательное желтенькое брюшко (почему-то оно было гораздо светлее серых перьев на спинке и крыльях). Я представила, как утром наша прекрасная барменша подцепит метлой это тельце на совок и выбросит на помойку.
Я повернулась лицом к деревянной стене и не могла пошелохнуться. Если бы у меня был клюв — так же уперлась бы им в стену, чтобы не упасть. А потом почувствовала на своих плечах руки Вани-Джона.
— Я опоздал? — сказал он, поворачивая меня к себе.
Я покачала головой.
— Что случилось?
Видимо, мое лицо было тоже хорошенько подтоплено.
— У тебя есть платок? — спросила я.
Он вынул из кармана большой клетчатый носовой платок.
Не говоря ни слова, я склонилась над птичкой, завернула ее и понесла в садик за бистро.
Там ее похоронила. Иван-Джон помог вырыть ямку и совсем ничему не удивился.
…Если птицы — души умерших, которые иногда впархивают в окна и бьются о потолки, или просто пристраиваются на карнизе перед твоим окном и заглядывают в комнату, или садятся тебе на голову посреди площади, —
Чего она ждала от меня? Что я не смогла понять? Куда улетел ее последний вздох?..
2
Бывают такие моменты, когда позарез необходимо, чтобы кто-то сидел рядом и держал за руку. Например, перед операцией. Когда ты ничего не осознаешь, кроме собственной дрожи. Единственное, что в таком случае отличает человека от других живых существ, — то, что он способен уговаривать себя: «Все пройдет… Все будет хорошо… Все как-то устроится и чем-то закончится…» Но даже если кто-то держит-таки тебя за руку, а ты способен думать именно так и даже улыбаться, — все равно создается впечатление, будто стоишь физиономией к стене. Один на один с ней. Один на один.
Мы зашли в бистро. Стол уже был заставлен кружками с пивом.
— Родила или вырвала? — сразу же поинтересовалась Галина.
— Просто умерла… — сказала я.
— Кто? — спросил Никола.
— Не отвлекайся, — махнула рукой Галина, рассеивая дым, выпущенный изо рта. — Никто. Продолжай!
— Через несколько дней — ужин и игра у мсье Паскаля, — пояснил нам Фед, — кому-то придется покинуть общество. А мы обнаружили, что очень мало знаем друг о друге. Меня до сих пор беспокоит та маленькая сумма, с которой отправилась Вероника. Были бы мы добрее — изменили бы ситуацию…
— Ничего не станется с нашей красавицей, — сказала Галина. — Думаю, она уже доехала автостопом куда нужно!
— Поэтому, — продолжал Фед, — мы решили получше узнать друг друга. Возможно, тогда досадные случаи не повторятся.
— Значит, мы что-то пропустили? — спросил Иван-Джон, отодвигая от столика и подставляя мне тяжелый стул.
— Почти ничего. Он только начал. Оказывается, наш молчаливый друг — серб! — сказала Галина и с интересом впилась взглядом в длинноносое лицо Николы. — Сербия звучит как «серебро»…
— А как там теперь? — неразумно спросила я, чтобы не молчать. — Война закончилась?
— Какая война? — не понял Никола.
— Ну… югославский конфликт… — неопределенно пробормотала я.
— Югославский? — не понял он.
— Да, между Сербией и Хорватией… — Я хотела продолжить похваляться своими скромными познаниями о Косове или Вукаваре. Но по выражению его лица поняла, что мои рассуждения совершенно неуместны. Никола безразлично пожал плечами и произнес свою коронную фразу:
— Я не интересуюсь настоящим, я тружусь на будущее! Меня это не касается. Не знаю, о чем речь…
— Не вмешивайся, — дернула меня за руку Галина и обратилась к рассказчику, которого мы с Джоном прервали своим появлением: — Итак, маленькая деревушка Смилян в Лике… Что дальше?
— Да, — продолжал Никола. — Это небольшая австро-венгерская провинция… Там мой отец был православным священником.
Он задумался. И уже никто из нас не решался вмешаться со своими комментариями.
— Сколько себя помню — лет с восьми, — я всегда находился в пограничном состоянии между