нежными и желтовато-розовыми, как пергамент, светящийся на солнце. Потом ровная струйка со звоном лилась в кувшин. Лилась так долго, что девочка успевала немного вздремнуть на большом круглом камне. Сквозь дремоту она прислушивалась к звуку и просыпалась как раз в тот миг, когда вода наливалась до краев. О, забыл сказать, она говорила воде: „Добрый день!“ — когда приходила, и „Спасибо!“ — когда кувшин наполнялся водой. Одним словом, обычная маленькая девчушка…
Я видел всю ее будущую жизнь настолько отчетливо, что мое сердце порой сжималось. Я знал, что в тридцать, нарожав кучу детишек, она увянет, будет носить черную тунику и платок, пряча под ним поредевшие волосы и сожженное солнцем загрубевшее лицо. И точно так же будет приходить к источнику, только уже не станет говорить воде ни добрый день, ни спасибо… У нее уже сейчас был уставший вид.
Однажды я не сдержался и, пока она дремала, вылил половину воды из кувшина, давая ей возможность поспать подольше. Делал так несколько раз. Когда проделал в четвертый, девочка мгновенно вскочила — наверное, прислушиваясь к собственному ритму, она не могла спать так долго.
— Ты где? — звонко крикнула она.
Чтобы не испугать ее, я должен был отозваться и сказал, что я тут, рядом, но такой старый и уродливый, что лучше ей меня не видеть.
Она и не настаивала на моем появлении. „Может быть, ты и уродливый, но ты — добрый, — сказала она. — Я знала, что ты есть. Я тебя ЧУВСТВОВАЛА!“ Вот какая это была девочка…
С тех пор мы начали беседовать. Она приходила и всегда спрашивала одно и то же: „Ты — тут?“ Сначала я сомневался: стоит ли отзываться? Но ее глазенки так старательно скользили по зарослям и каменным глыбам, в них было столько ожидания, что я не мог не ответить.
Вот так я и узнал, что живет она в бедной семье своего дяди, что у того куча детей и она должна присматривать не только за козами, но и за своими младшими братьями и сестрами. Обычная история! Я знавал множество таких. Но что-то было в этой малышке. Я спрашивал ее о каких-то взрослых странных вещах, развлекая себя и волнуя ее детское воображение. Но она всегда находила удивительно мудрые и простые ответы. Дети бывают довольно мудрыми. Не ведая о мире дальше своего селения, она рассказывала мне о звездах, которые могут видеть все на свете, и убеждала, что там, за горами и морем, тоже живут люди. И их жизнь очень похожа на жизнь в ее селении. А если это правда, то у них тоже есть дети, они готовят еду, разводят коз. „Но это же скучно, — возражал я, пытаясь сбить ее с толку. — Одно и то же каждый день! Чем же они в таком случае отличаются от камней, воды, животных?“ — „Они — мечтают!“ — уверенно отвечала девочка. Если бы она могла видеть мою улыбку! „О чем?“ — стараясь быть серьезным, спрашивал я. Она внимательно осматривала камни и растения у источника, надеясь отыскать мои глаза. И, не находя их, уверенно отвечала: „О том, чтобы всегда была вода. Солнце. И звери. Чтобы дети не болели. Чтобы… чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке! И чтобы никто не умирал“.
Вот какая это была девочка…
…Еще вчера она терла свои нежные пятки ребристым камешком, и они светились, будто пергамент. Но время неслось быстро. Я даже не заметил, как наши разговоры усложнились, а вместо одного кувшина она уже несла два, таких больших, что походка ее стала тяжелой. Прямо поверх коричневой туники она набрасывала яркий бирюзовый платок с золотой каймой — подарок соседа-плотника, а глаза ее тоже становились бирюзовыми и такими выразительными, будто были нарисованы кобальтовой краской. Она, как и прежде, старательно умывалась перед тем, как набрать воду, и по обыкновению звала меня.
Я же полностью расслабился, совсем утратил осторожность. Ведь я тоже был одинок, и этому одиночеству предстояло стать еще более безмерным. Теперь мне было обидно за ее участь, которую я видел в деталях и которая стала для меня еще яснее, стоило ей надеть этот бирюзовый платок с золотой полоской… Я не сдержался. „Помнишь, ты говорила, что хочешь, чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке? — говорил я. — Но это, пойми, невозможно! Там, за твоим селением, люди убивают друг друга. Они недобрые и тщеславные. У них есть вода и солнце, но им нужно больше. Намного больше, чем нужно тебе!“ Я видел в ее глазах печаль и поэтому продолжал мучить ее: „Что бы ты могла сделать, чтобы все изменить к лучшему?“
Откровенно говоря, я и сам размышлял над этим. Моя вина в том, что я будоражил этими мыслями ее, сваливая все проблемы на эту юную душу, и… ждал ответа. Разве я имел на это право?! Что она, тринадцатилетняя крестьянка, могла предложить? Бирюзовый платок? Свою тряпичную куклу? Кувшин? Новорожденного козленка?
Она задумчиво оглядывалась по сторонам. „Я? А что у меня есть, кроме жизни?..“ — обращалась к пустоте. И я задыхался от этого ответа. „Но, отдав жизнь, ты не ощутишь глубину этой жертвы, — продолжал добиваться я. — Отдать жизнь — это одно мгновение, после которого исчезает все — боль, страх, реальность. Это слишком просто“. Она напряженно морщила лоб, дергала край платка, смешно сдувала прядь волос, падающую ей на лоб. „Я бы могла отдать самое дорогое… То, что принадлежало бы только мне и что было бы горько отдавать…“ — „Что именно?!“ — не успокаивался я. И она прибегала к истинно детским уловкам, отвечая вопросом на вопрос: „А что будет с другими?“
Тут мы не понимали друг друга! Я вынужден был открывать ей удивительные вещи. Она слушала, затаив дыхание. Даже замирала серебряная струйка воды, лившаяся в кувшин. Очень осторожно я рассказывал ей о Леонардо да Винчи, Паскале, Копернике и Бруно. (Понятно, что я не называл ни одного конкретного имени — боялся сглазить. Главным в моих историях было то, что произойдет потом, если мир станет целостнее, совершеннее, подчиненным одной общей ПРОГРАММЕ.) Я говорил о крыльях и законе всемирного тяготения, о теории вероятности и классической механике.
Конечно, все это было старательно упаковано в яркую сказочную обертку, чтобы она не испугалась. „Да, да, — в восторге говорила она после каждой такой сказки, — это замечательно! Но… что тогда будет с другими?“
И я был вынужден вдаваться в еще более трагические вещи, без которых невозможен прогресс. Я рассказывал про Жанну д'Арк и Евдокимоса Дижесиса, про Симона Боливара и Шамиля, про Ференца Ракоци. В ее глазах вспыхивал синий огонь, от него пылали щеки и лоб, сплетенные пальцы нервно сжимались. „Да, да, — шептала она. — Но что будет с другими?!“ Я был готов провалиться сквозь землю. Хитрюга! Слово за слово она вытянула из меня почти все! Не понимая, что она имеет в виду, я должен был цитировать Александра Македонского и Макиавелли, говорить о Дракуле, Гитлере и Сталине, Чаушеску и Пиночете! Голова у меня шла кругом. Упрямая, неразумная крестьянка! Своими „другими“ она сводила меня с ума, доводила до неосмотрительных поступков и абсурда.
Она и сама не знала о своем редкостном даре — чувствовать людей и их настроение. Поэтому шептала: „Ну не сердись, успокойся. Если бы что-то зависело от меня, я бы согласилась отдать самое дорогое. Ты должен мне верить!“
Я верил. Но понимал, что у нее ничего нет. Кроме бирюзового платка с золотой каймой.
…Солнце немилосердным острым плугом вгрызалось в эту каменистую землю, от чего трескались самые твердые скалы. Она не приходила к источнику уже несколько недель. Порядок был нарушен. А я не люблю беспорядка.
Наконец она появилась. В этот раз голова ее была плотно обвязана тем самым платком, а сверху надета коричневая длинная накидка, которую придерживал на голове деревянный обруч. Я все понял: ее выдали замуж.
Милая маленькая девочка, подумал я, тебя не спасли твои проникновенные синие глаза и густые каштановые волосы, ты не стала принцессой. Или, по крайней мере, женой сборщика налогов, торговца медью или молодого городского жителя. Они обходили селение десятой дорогой, презрительно