промежуточные слои, так что в конце останутся только несколько тонких ледяных пластинок, подобных шиферу на крыше.
Человек — это замкнутая система. Снег моей жизни лежит слоями, как горная порода внутри горы, вытиснутая изнутри магмой и застывшая в своем раскаленном великолепии. Внутри все мы — горы. Мы ощущаем их сон, их память. Одни воспоминания способны растопить снег, вызвать разлив, наполнить грунтовые воды в разветвленной системе наших сосудов. Другие — образуют мозоли, твердую корку, каменеют.
У меня остались странные воспоминания о воспоминаниях. Я, совсем маленькая, лежу на кровати и держу в руках карточки с воспоминаниями.
«А теперь я их отпускаю, — думаю я, выпуская из рук все, кроме одной. — Но эту я оставлю себе».
В руке осталось одно воспоминание. И мне кажется: ну его-то я никогда не забуду. А если я не забуду его, то не забуду и то, что происходит сейчас. Не забуду, что были и другие воспоминания, которые я выбросила в забытье.
Но Инна. Я не смогла сдвинуть ее с места. Она вмерзла в снег. Даже ведро невозможно было вынуть из ее рук. Я принесла лоскутное покрывало из комнаты и накрыла ее. На грудь положила серебряную заколку, которую нашла в доме, очень красивую саамскую заколку с резным узором. Потом засыпала ее снегом так, чтобы получился холмик. В доме не нашлось ни Псалтыря, ни Библии. Это показалось мне странным. Но я помню «Отче наш», и я прочитала его Инне. И несколько строк из «Песни песней Соломона», которые мне каким-то чудом удалось вспомнить:
Эти слова запомнились мне на твоих похоронах.
Нынешние воспоминания тверды как камень. У них острые края. Они ранят меня до крови. Вот почему я стараюсь не трогать их руками. Но теперь я делаю это. Касаюсь их. Позволяю причинять мне боль. Это все равно что проснуться к жизни. Я скрипка, флейта, клавесин. Музыка проникает в меня, прекрасная, четкая, неумолимая. Я позволяю ей играть, впускаю ее внутрь.
Это место называется Наттмюрберг. В поисках Библии или Псалтыря я наткнулась на старую нарисованную от руки карту, на которой кто-то рядом с названием Наттмюрберг изобразил сердце, пронзенное стрелой. Внутри сердца было написано крошечными буковками ИННА.
Я нашла и другие бумаги. Купчие, написанные корявыми буквами, чернила на которых давно выцвели. Пачку писем, пожелтевших от старости, перевязанную ленточкой. Я все положила на место. Мне не хотелось совать свой нос в чужие дела, не хотелось читать ее письма. Того, что я узнала, мне было достаточно. Ее имя, название места, сердце, пронзенное стрелой.
Ты ездил в Стокгольм и раздобыл пластинку с песнями Владимира Высоцкого. На дворе был ноябрь, подъездную дорогу занесло снегом. Моя машина увязла в сугробе, и мне пришлось оставить ее там. Ты вернулся рано утром. Мы сидели рядом на диване и слушали хриплый голос на пластинке. Слушали, как быстро гнев и ярость сменялись тоской и иронией, а они, в свою очередь, — нежностью и любовью. Отчаяние постепенно переходило в мольбу, горе — в радость, а радость — в насмешку. Мы сидели вместе и следовали за каждым молниеносным изменением в голосе, порой обмениваясь улыбками. Ты сжимал мою руку, я — твою. И я слышала то же, что и ты. Мы шли вместе по следам в снегу. И на мгновенье мы видели свое отражение в другом и узнавали себя.
Пару недель мы беспрерывно слушали эту пластинку. Песни наполняли нас, наполняли дом. Отпечатывались на стенах, отпечатывались в нас и на всем, что было нашим. А потом ты умер. Высоцкий кричал без тебя и в такой ярости набрасывался на струны гитары, что под конец я больше была не в силах слушать его пластинку.
Но теперь внутри меня звучит его голос. Он поет для меня в Наттмюрберге, наполняет тишину трепетной любовью и безграничной нежностью. И теперь мне известно, что я заблудилась в одиночестве, я выбрала неправильную дорогу, потому что мне было страшно.
Но я не забыла, как мы теряли дорогу друг к другу. Одно время ты постоянно обвинял меня в том, что я сказала или сделала в твоих снах. Ты утверждал, что твои сны казались такими реальными, словно все происходило на самом деле. Ты говорил это абсолютно серьезно, утверждая, что только в твоих снах есть я настоящая, только там тебе удается сорвать с меня маску притворства. И ты припирал меня к стенке и требовал объяснений за измены, которые я совершила в твоих снах.
— Нет дыма без огня. Это ты виновата в том, что мне снятся такие сны, — твердил ты.
В такие моменты меня начинало тошнить. Мне казалось, что я увязла в липкой паутине. Хотелось ударить тебя, заставить тебя замолчать, сделать так, чтобы ты исчез.
Мне кажется, временами мы с тобой превращались в насекомых, в паразитов. Мы боролись друг с другом своими тонкими ножками, жалили ядовитыми жалами, сцеплялись усиками, переламывали челюстями, управляемые животным инстинктом. Это чудо, что потом мы находили дорогу назад, к нашей коже, нашим губам…
И всегда именно я выбегала в ночь, это я рыдала, уходила спать в другую комнату, билась головой в стену, о косяк двери, о перила лестницы. Не знаю, как тебе удавалось не сорваться, но мне кажется, тебе доставляло удовольствие сдерживать своих внутренних демонов. Но это удавалось тебе только вначале. Со временем демоны взяли над тобой верх, и ты заблудился. Может, именно тогда я начала являться тебе в снах и ты с их помощью решил меня наказать?
В песнях Высоцкого все чувства были братьями, все состояли из одной материи. Не потому, что он стирал границы между ними, он только рассказывал, что вода в бурлящем водопаде и спокойном озере — это одна и та же вода.
Благодаря карте я узнала, что нахожусь к северу от Крокмюра и Спеттлидена. Спеттлиден — заброшенная деревня, но в Крокмюре по-прежнему живут люди. Не знаю, сколько отсюда до Крокмюра, но лая собак, если они там есть, во всяком случае, не слышно.
~~~
Наконец Арону удалось узнать ее имя.
На этот раз тоже было раннее утро. Арона разбудил холод. Открыв глаза, он увидел, что трава рядом с его навесом застыла вся в белых кристалликах инея. Арон встал и, завернувшись в одеяло, присел рядом с Лурвом. Так они и сидели, прощаясь с уходящим летом.
В лесу было совсем тихо и безветренно. Даже птицы не пели. Листва на березах поредела, он только сейчас это заметил, и часть листьев была желтого и коричневого цвета. Темные ели стояли словно облитые глазурью, а там, куда добирались слабые лучи солнца, они были золотистыми. Арон задрожал под одеялом и теснее прижался к собаке.
Неведомые паучки всю ночь бодрствовали и сплели тонкую паутину, покрывавшую теперь сучки и травинки на земле. Она сверкала на солнце, и все вокруг словно шептало: «Ты не знаешь, в какой сказке живешь, не знаешь, какое волшебство творится вокруг…»
Арон, наловчившийся определять присутствие Инны за летние месяцы, испытал шок, когда она внезапно появилась прямо перед ним так, словно тишина выпила все звуки от ее шагов. И только сейчас он явственно разглядел, что ее волосы действительно были седыми. Пепельно-серыми, как зола.
Она смотрела на него, а он — на нее. Никто не произнес ни слова. Они купались во взглядах друг друга, не зная, как выбраться из этого омута. Волшебство разрушил Лурв, который, радостно виляя хвостом, бросился к Инне. Девушка присела на корточки и поздоровалась с псом.
— Заморозки, — сказал Арон, придя в себя.
Подняв на него глаза, Инна втянула воздух меж передних зубов — привычка, характерная для этих краев.
— Картошка замерзла, — сообщила она.
— Скоро лошади отправятся домой, — поддержал разговор Арон.